Ежегодный пир Погребального братства — страница 54 из 71

Пьер входит обнаженным в прозрачную ледяную воду, распугивая стрекоз и косиножек. Что за счастье. Ощущение свежести пробирает до дрожи.

Он замирает и погружается, а вокруг громкая тишина леса вторит бесконечному эху гор. Когда под воду уходит голова, становится слышно, как бьется сердце. Он выдыхает и смотрит, как убегают вверх пузырьки. Старается продержаться как можно дольше; он играет в утопленника, а потом всплывает и полной грудью пьет воздух. Пьер несколько минут барахтается, почти не двигаясь с места, в крохотном озерце — природном колодце, купальне. Ему легко представить, как вечером сюда приходят на водопой звери — лоси, а может, и рыси и, конечно, волки. Он уже три месяца бродит в этих местах, ставя ловушки и забирая добычу, чаще всего в одиночку. Бобры нагуляли жир, после их маслянистых шкур руки пахнут козлиной.

Пьер выпрастывается из воды и ложится под дубом обсохнуть. Пристанище. Он знает, что не видать ему больше проклятой провинции Пуату, ни даже Франции, где царят смерть и бесправие. Прощай. Пьер отдается нежной ласке воспоминаний и теплу ветерка. С верхушки дерева пускает дивные трели соловей, словно ликуя от возвращения солнца и весны. И от его чистой радости Пьера вдруг охватывает глубокая грусть. Он проводит пальцем по шраму. Он снова видит жену, нежную, прекрасную, строгую, как храм, видит ее узкие руки, срезающие розы и протягивающие ему букет.

Ей бы понравилось одиночество Нового Света, невиданные безбрежные пейзажи, населенные беспокойными дикарями, где нет ни церквей, ни деревень, ни кладбищ. Пьер зажмуривается крепкокрепко; он так сильно сжимает веки, что из уголков выкатываются две скупые слезы.

Как давно я тебя люблю, никогда я тебя не забуду.

VIПЕЛАГИЯ ЧИТАЕТ БУДУЩЕЕ ПО КОРЕ ВИШЕН

Если ехать на север в направлении Кулонж-сюр-л’Отиза, то у пересечения с главной местной артерией — нантским шоссе — виднеется каменная глыба, которая и дала имя ближайшей деревне — Пьер-Сен-Кристоф, или Камень Святого Христофора. И сегодня на безымянной опушке возле небольшой Люкской рощи стоит этот остаток дольмена, сказочный стол, чья центральная часть, многотонный гранитный блок, замшелый, изрезанный морщинами — венами корней и плюща, завален кпереди, словно угрюмо замкнутый рот — именно его и зовут Чертовым камнем. Мэр Пьер-Сен-Кристофа и главный гробовщик Марсьяль Пувро установил там, на финише «тропы здоровья», куда заглядывает разве что по весне пара рыжих белок, информационный стенд, где разъясняется, что эта бесхозная гранитная глыба доставлена сюда — о чудо! — чуть ли не за двадцать километров с севера, так как недра деревни образованы исключительно известняковыми породами, и предположительно является погребальной камерой эпохи неолита; камень известен с незапамятных времен, обследован в 1886 году отцом Лакруа, иезуитом и членом Общества любителей старины Западной Франции; раскопки особых результатов не дали (стенд об этом умалчивает), правда, в многочисленных зазорах между сползшим перекрытием и гигантскими каменными опорами почему-то обнаружились петушиные и куриные кости и немалое количество монет, а когда расчистили от земли и каменных завалов тыльную часть, то вместо древностей, каменных фрагментов и каких-нибудь костяных скребков обнаружили вполне современные ткани, отрезы драпа, платья, фланелевые брюки, полотняные носовые платки и даже пряди волос, что добрый иезуит не без высокомерия отнес к «простонародным обычаям, еще распространенным в сельской местности». Если возобновить археологические раскопки сегодня, то обнаружатся, помимо массы осколков от пивных бутылок, разорванные фотографии, тряпочные фенечки и амулеты, а еще имена, имена, имена, написанные как на самой глыбе, так и на всяческих грубых поделках, то бишь куколках, и только те, кто колдовал над ними по ночам, знают, от чего они должны исцелить — от разбитого сердца или от необоримой ревности, жадно алчущей мести: да падут у тебя все овцы, да засохнут деревья, да вырастет твоя дочка такой уродиной, чтоб не сыскать ей жениха, да сгинет во тьме веков и само твое имя.

Иеремия Моро, без причины хватая ртом воздух, дрожа от ненависти и вины, наслаждаясь отмщением и столь же сильно мучаясь им, возвращался в болотную хижину, все еще чувствуя смертельный запах мерзкого куля и невыносимую сладость воспоминаний о теле Луизы, ее аромате, накинутом сквозняком на все его черное от ярости и тьмы лицо, когда она распахнула окно, о манящем запахе пота после долгих танцев, манящем аромате духов по случаю бала — роза, розмарин, — прямым ударом в лицо неслись запахи прошлого, ароматы ласки и любви, они терзали его, пока он возвращался в дебри болот, и сливались со сладким и столь же мучительным чувством вины, — вот оно, его отмщение, оно вершится; и чтобы стереть эти запахи былой ласки, он вдруг стал как безумный кататься по листве; в нем все перевернулось, он был вне себя, в каком-то пароксизме покаянной радости, постыдного наслаждения, полного разлада с самим собой, внезапно у самого шалаша с ним случились дикие корчи, и в первых лучах зари он еще куда-то полз и зарывался в грязь и сухие листья, грыз почву, набивал ее полный рот, бил коленями и пятками, скреб ногтями, рыл землю по-кротовьи или по-собачьи, ударял чреслами, глотал лиственную труху вперемешку с яростными слезами, перемалывал зубами пауков, жуков, палочников, плевался от боли, кряхтел от досады — и вдруг разом встал, словно сведенный судорогой, обратившей его в жесткую корягу, и завыл; он выл и плакал в голос — в глазах его вставали видения взрывов, разорванные в клочья человеческие тела, в ушах звенел вой и грохот взрывов, совсем близко рыскали чудовища и хотели его сожрать.

Превозмогая боль, он скрючился у ствола какого-то дерева, как загнанный, насмерть перепуганный ребенок, с медным привкусом во рту, весь в земле, с разводами слез и грязи на лице, с ладонями, исцарапанными собственными ногтями, с языком, искусанным своими же зубами, — отхаркнул, втянул воздух, снова харкнул; над стволами деревьев виднелось небо, теперь голубое; в ближайшей промоине солнце кропило воду сверкающими слезами.

Сердце Иеремии словно бы решило наконец утихомириться, его дыхание тоже. Не веря себе, он вытянул затекшие, сведенные судорогой ноги. И снова подумал о Луизе, теряясь от ее силы, от власти, которую она над ним забрала, и от того, что могла с ним сделать даже на расстоянии, одним своим запахом; ему ни на секунду не пришло в голову, что его невыносимая боль, его жестокий и неудержимый припадок могут быть вызваны чем-то другим, не только видом Луизы, — он вспомнил и снова содрогнулся; то, что было пять дней назад, когда он принес в жертву стельную корову и вырвал у нее плод, она так билась и, обезумев, так металась из стороны в сторону, а он, точно во сне, нырнул с головой в ее чертово брюхо с кровью, дерьмом, мочой — привкус ужаса, и яростно колотил лодыжками по земле выгона, пока не потерял сознание и не очнулся через бог знает сколько времени, весь в струпьях засохшей крови, в ошметках навоза, в пятидесяти метрах от коровьего трупа, сжимая в руках обрывки кишок, прижимая к себе, как куклу, мертвого теленка, не помня ничего, кроме лица крестьянина (то ли реального, то ли привидевшегося ему), в ужасе бегущего в темноту, словно встретил демона.

На этот раз Иеремия дополз, как мог, до своей хижины, снял всю одежду, лег голый и обессиленный на соломенную подстилку и заснул. Он проснулся весь разбитый, но все равно дрожа от ненависти, — ему снилась война, темные волны внезапно вспыхивали мазутом, море горело, товарищи его погибали в жутких мучениях, они захлебывались и горели в воде, их фигуры вспыхивали и уходили под воду; и, как часто бывало по утрам, во рту стоял вкус мазута и соли. Ему хотелось мстить еще и еще, все страшней и страшней; он отомстил Луизе, но не отмстил деревне, родителям Луизы, кабатчику Лонжюмо, ветеринару Маршессо, кузнецу, мэру, всем тем, кто унижал его; он будет каждую ночь ходить и набираться сил у Чертова камня и плясать голышом под луной, вымазавшись в звериной крови, все его увидят и испугаются, а он станет плясать и снова увидит картины войны и смертоубийства, разрывы снарядов будут чередоваться с образами Луизы — голой, залитой кровью, с перерезанным горлом, с черным животом, развороченным пулей или вспоротым штыком, и каждое утро, если он выдержит судороги и припадки, он будет возвращаться в хижину, есть грибы, коренья, рвать зубами сырое мясо зверей, чтобы их горячая кровушка стекала в горло, и Иеремия насладится этой местью, как радуется, когда у него прекращают рваться барабанные перепонки от свиста снарядов — страх, ужас и боль отступают. И с каждым утром тоска угнетала все больше, охватывала его всего, сжирала изнутри.

* * *

Когда кабанчик, прежде бывший аббатом Ларжо, а до того бурлаком, ураганом и лягушкой, юркнул в кусты изгороди практически на глазах у Гари и его пса, причем ни тот, ни другой не стали его оттуда выгонять под выстрел, первый потому, что замерз, а второй — в силу образцового послушания; молодой хряк заметил свинку, отбившуюся от группы самок, покрытых во время гона несколькими неделями раньше, — к этой группе самок он надеялся прибиться и войти в стадо, если бывает в жизни животных надежда, память и будущее, а пока что кабанчик терся о ту, кого он некогда добыл в суровом бою, чтобы покрыть, ибо стоял декабрь, месяц гона, — потом самка будет носить детенышей три месяца, три недели и три дня, потом опоросится на подстилке из веток, и скоро за ней будут бегать поросята и требовать еды. Хряки совокупляются с самками очень долго, и тем временем сельские стражи порядка, угодившие в ничем не обозначенную траншею, обрели помощь и выбрались из ямы; их синий фургон новой модели как будто не пострадал, и жандармы стояли под снегопадом и спорили: они же точно видели (или убедили себя в этом), что кто-то подозрительный бежал к трансформатору, что и объясняло их присутствие на проезжей части дороги, посреди большого поля с небольшим уклоном, теперь заносимого снегом, ограниченного с востока Ажасской рощей, где вепрь кончил спариваться и оттолкнулся копытами от боков свиньи; со счастья он плюхнулся в грязь, покатался, самка боднула его рылом, потом заметила кучку желудей из беличьих припасов и схрумкала их гораздо увлеченней, чем только что совокуплялась, — если в жизни животных есть место увлечениям.