А в тридцать лет снова жить с мамой — совсем позор. Так что я приуныл, и эта депрессия выразилась в том, что я просто лег на дно, перестал ходить в кафе «Рыбалка», увеличил потребление замороженной пиццы и прочей дряни.
Добрую неделю я провел за игрой в тетрис и чтением Рабле[16].
Я пропадал достаточно долго, так что Макс, не видя меня за аперитивом, забеспокоился и решил заехать без предупреждения. Он с ужасом обнаружил меня сидящим в темноте, с закрытыми ставнями, бледного, с запавшими глазами; из «Дебрей науки», по его словам[17], разило кошачьей мочой, — словом, друг его явно загибался, «томился, как девка на выданье, и таял на глазах»[18]. В порыве великодушия Макс решил меня выгулять, дабы «проветрить мне мозги»[19]; и не только пригласил на обед, но и стал меня всячески развлекать, что, как мы увидим, не обошлось без последствий. Первым таким развлечением, которого я бы, надо сказать, охотно избежал, стала полная экскурсия по мастерской Максимилиана, и особенно по ее сокровенной части: демонстрация пресловутого шедевра, никем еще не виденного и завершенного 2 января утром. «После нескольких недель компоновки все готово», — сказал Макс, и я стану первым из живущих, кто увидит это воочию: «Мощнейший эстетический заряд! Живо поставит тебя на ноги, парень. Прямо сразу взбодришься и примешься за работу! Этот шедевр станет нетъемлемой частью тебя, малыш. Смело считай его путеводной звездой. Потому-то я его и показываю. Чтобы вернуть тебе веру. Наполнить тебя надеждой»[20].
Его самомнение просто изумляло.
Макс вещал все это, стоя перед дверью мастерской и держась за ручку; мы только что отобедали[21]. Я ощущал некоторую робость, но гордился оказанным доверием. И надеялся, что моего эстетического багажа хватит для оценки.
Бывший амбар — длинное строение, с наружной от четырехугольника фермы стороны стена у него глухая; с другой — широкие застекленные проемы выходят на двор. Когда Макс впустил меня внутрь, длинные красные шторы, похожие на театральный занавес, были задернуты и все огромное помещение погружено во тьму; едва угадывалось бюро, стол для рисования, стремянка, высокие силуэты мольбертов, укрытых тканью.
— Готов? — спросил меня Макс. Цикл называется «Бристольская шкала: фрагменты автобиографии».
И он включил свет. Нет, я не был готов.
На противоположной от двора стене, освещенной очень мощными белыми софитами, висели десятки фотографических оттисков — края у них были светлыми, белыми или голубоватыми, а центр — неизменно темным: черным, темно-зеленым, коричневым или хаки. Я остолбенел: то был кал во всех его видах, сотни какашек; мелкие, крупные, средние, прямые, кривые, узловатые, жидкие, плотные, дряблые, лепешкой и т. д., и т. д. — короче, бесконечные вариации на тему дерьма.
Фу-у-у!
Я просто обалдел.
Слова не мог произнести.
— Скажи — штырит, да? — сказал Макс.
— А ты слыхл про бристольскую шкалу? — спросил меня Макс. — Бристольская шкала оценки дефекации — это как шкала Рихтера для землетрясений! Ты что молчишь-то? — забеспокоился Макс.
Я все еще не мог говорить. И спрашивал себя, что должно произойти, чтобы художник вот так отрекся от красоты и окунулся в полную мерзость. Наверное, такая форма депрессии. Мировая скорбь. Когда кажется, что жизнь омерзительна и с каждым днем все выше уровень говна. Не интеллектуальная игра, не тонкая ирония, понятная лишь знатокам искусства, не какой-нибудь концептуальный эпатаж в духе Мандзони — дурацкая шутка для горстки счастливцев, а реальное, почти патологическое погружение, этакая «Моя жизнь в дерьме», — с одной стороны, мне казалось, что тут уже надо звать психиатра, а с другой стороны — я видел что-то очень созвучное времени. В целом же все выглядело настолько неудобоваримо, что аж брало за горло, как мощное амбре. Словно заглянул в душу и увидел бездонную тоску.
Сейчас я, конечно, понимаю, что впечатление, которое произвела на меня его работа, можно частично объяснить отсутствием привычных рамок подачи, музея, галереи, «культурной упаковки»: грубая реальность сарая, близкое присутствие художника, его жадное ожидание реакции. Он смотрел на меня в замешательстве — мы оба словно онемели. И вдруг Максу стало стыдно; мне кажется, он внезапно увидел свою работу заново, со стороны — моими глазами, в моем неловком молчании; и осознал ужасный крах своих замыслов и полную несостоятельность своей тупой маниакальной копрофилии — вот уж поистине нулевой градус автобиографии.
(Надо признать, что Макс — настоящий художник, богатый и изобретательный: когда он понял, что его гигантское творение «не задалось», он тут же превратил его в «Дневник минималиста», содержащий минимум фотографий, довольно забавные карандашные вставки и отмечающий каждый день цифрой по вышеуказанной бристольской шкале. Эти пародийные путевые заметки в виде небольшой книжки из тридцати гравированных страниц с подкрасками акварели смотрелись так забавно и лихо, что тираж разошелся почти сразу[22].)
А я так и стоял в мастерской Макса, к счастью слегка укрепленный обеденным медоком, и молча созерцал россыпи голубоватого дерьма. Первыми вспомнились почему-то советы с форума огородников: «Навоз вносите зрелый, хорошо перепревший». Я дошел до противоположного конца амбара, как бы к левой кулисе, и наконец собрался с духом. И выговорил глупость:
— Сильно. Зрелая вещь.
Макс все отлично понял. Последовал долгий вдох, он обвел взглядом стены:
— Да уж, как-то я разошелся…
— И… ты будешь выставлять все работы разом?
— Была у меня такая идея. Но я сам не знаю, честно говоря, как это подать.
Я стал возмещать нехватку восторгов усердной теоретической базой:
— На мой взгляд, работа действительно актуальная — плоть от плоти своего времени. Фронтальное осмысление неприглядных реалий существования Homo faber, Человека творящего, с его бурной неукротимостью и унылой обреченностью, способного производить одновременно искусство и экскременты. Подведена окончательная черта, закрыта эпоха сублимации, когда художник ценой творческих усилий творил из всякого дерьма искусство. Мы в эпохе «бесконфликтного сосуществования», в которой может мирно уживаться и то, и это. Творческое озарение и говно. Ибо говно неотъемлемо связано с человекам, да? Это его альфа и омега, вехи жизненного пути. Может, я по привычке залезаю в свою антропологию, но я вижу здесь отражение нынешнего состояния мира, его статус, и не просто языковую метафору, но глубокую рефлексию. Да, вещь жесткая. Но именно так она, возможно, поможет нам осознать соотношение в человеке духовного и природного, истинную важность природы для человека. Ars cagandi, как говорится, ars moriendi[23].
Я сам дивился своей изворотливости.
Макс смотрел на меня так, словно я говорил о ком-то другом:
— Обалдеть.
— Согласен, немного бьет по мозгам, но ты же предвидел такую реакцию?
— Да как-то не вполне. По мне, так это такая спонтанная штука, вроде как выражение протеста. — Макс выглядел уже не так гордо. — А какие у тебя вообще планы на вечер?
— Наверное, сначала поеду помогу Люси. Столько недель корпел над диссертацией — надо и отдохнуть, — соврал я.
— Встретимся за аперитивом?
— Давай! Мой черед проставляться! Бристольские потуги увенчались мощным финалом — это надо отметить.
Он громко заржал.
Вернувшись в «Дебри науки», я, под впечатлением от Максова творения, хотел немедленно написать своему научному руководителю какую-нибудь язвительную цидулю, причем написать жидким дерьмом на открытке с типичным видом Болот, с каким-нибудь фото коровы, едущей в лодке. Как он ответил на мою просьбу позвонить в «Либера-сьон»?! Вот уж низость. Трудно представить масштабы человеческой трусости[24].
Я позвонил Люси, чтобы узнать, на участке она или нет, — мы с ней дней десять не общались, она вроде обрадовалась звонку, и я тоже, честно говоря, был рад ее слышать. Она действительно работала в поле — погода стояла пасмурная, серая, потеплело, — этакий мокроватый день конца зимы XXI века. «Погоди, я подъеду и помогу, — сказал я. — Мне самому полезно продышаться».
Ласточка урчала, как «роллс-ройс», рассекая водяную взвесь, за двадцать минут я пересек равнину, проехал Вильер, миновал ветряки, переехал Нантское шоссе и покатил вниз в сторону Болота, где каналы и протоки тянулись на запад к океану. Добравшись до первой деревни Вандеи — Бене, надо было свернуть на Буйе-Курдо (это название всегда казалось мне ужасно симпатичным — Буй-е-Курдо), и через пять минут я добрался до указателя «Мопа — ООО „Ясеневый пруд“». Черт, на въезде стоит машина Франка — атмосфера обещает быть напряженной… Франк — парень довольно приятный и спокойный, когда рядом нет его бывшей девушки, Люси; обратное тоже верно, и даже, пожалуй, Люси его присутствие бесит еще сильнее. Ну, я поздоровался — каждый из них занимался своей грядкой овощей, на расстоянии ста метров друг от друга. Люси была вся насупленная, прямо страшно подойти; Франк действовал на нее как криптонит на Супермена.
Я вкратце рассказал ей про обед у Макса, про экскурсию по мастерской, про «шедевр» — Люси несказанно удивилась; оказывается, у нее есть подруга, приходящая парикмахерша Линн, у которой не так давно был роман с Максом; и этот самый роман закончился (к явной досаде обеих сторон) полным пшиком из-за «серии жутких, совершенно извращенных фотографий, которые висят у Макса на стене тайного амбара». Теперь-то она понимала, что произошло: подруга не смогла отличить искусство от сексуального извращения. Люси сказала, что обязательно позвонит Линн и введет ее в курс. «В курс чего?» — спросил я. «Ну, что там у него искусство, а не что-то страшное», — ответила она. «Забавно, — стоит сменить ярлык, и вещь воспринимается совершенно иначе», — сказал я и выдернул с корнем какой-то молодой сорняк, который, несмотря на опилки, грозил задавить побеги горошка. «Это молочай, не кидай его в компост, а то там мучнистая роса заведется… Его можно порезать в салат. Ого, как вымахал, — почувствовал весну!»