Помимо лексических приемов, Евтушенко применяет в качестве маркеров и риторические обобщения. Таков конец «Баллады о стихотворении Лермонтова…» («…Но вечно…» – обобщение), конец «Лермонтова» («…Поэты в России рождались / с дантесовской пулей в груди» – обобщение), в «Пушкинском перевале» после строк о Пушкине и Грибоедове – обобщающая грамматическая модальность: «И надо не сдаваться…» и т. п.
Встречаются и референции к литературным героям и прочие разновидности эзоповских цитат:
Когда, плеща невоплощенно,
себе эпоха ищет ритм,
пусть у плеча невсполошенно
свеча раздумия горит.
Каким угодно тешься пиром,
лукавствуй, смейся и пляши,
но за своим столом – ты Пимен,
скрипящий перышком в тиши.
И что тебе рука царева,
когда ты в келье этой скрыт,
и, как лиловый глаз циклопа,
в упор чернильница глядит! (с. 162)
…увижу я, как будто страшный сон,
молчалиных тихоньствующих сонм
и многоликость рожи Скалозуба (с. 182).
…здесь безнаказанно смеются
над платьем голых королей (с. 217).
Особенно эффективны как маркеры в квазиисторических стихотворениях моменты стилизации текста под официозную критику:
Пора уже давно сказать, ей-ей,
потомкам правду чистую поведав,
о «роли положительной» царей,
опалой своевременной своей
из царедворцев делавших поэтов (с. 183).
(Ср. Коржавина: III.3.1.)
Еще более яркий пример подобного сдвига находим в «Казни Стеньки Разина» (отрывок из «Братской ГЭС»):
Дьяк мне бил с оттяжкой в зубы,
приговаривал,
ретив:
«Супротив народа вздумал!..» (с. 252–253)
Конечно, обвинение Степану Разину (XVII век), что он идет «супротив народа» – намеренный анахронизм, намек на печально знаменитое «враг народа», на обвинения, которые приходилось выслушивать и самому Евтушенко во время проработочных кампаний.
Я держался, глаз не прятал.
Кровью харкал я в ответ:
«Супротив боярства —
правда.
Супротив народа —
нет» (с. 253).
Еще одним характерным видом эзоповских цитат у Евтушенко (поэта, не раз обвиненного в нарциссизме) являются автоцитаты, перифразы отрывков из официально раскритикованных и запрещенных к перепечатке собственных произведений, таких как его «Автобиография», «Бабий Яр», «Наследники Сталина».
Из последнего в «Золушке» процитирована игра словами «наследники – наслежены»:
…(она) полы истории скоблит.
В альковах сладко спят наследницы,
а замарашке —
как ей быть?! —
Ведь если так полы наслежены… (с. 266)
Вызвавшее особенные протесты ортодоксальных критиков построение «Бабьего Яра» («Я – Анна Франк…») повторено в «Тиле Уленшпигеле»: «Я русский. Я француз. Поляк. Еврей…» (с. 228).
2.1.3. Аллегория.
Аллегорические стихотворения у Евтушенко («Идол», «Золушка», «Каинова печать», «Декабристские лиственницы») сравнительно мало насыщены маркерами. В некоторых внутритекстовые маркеры вообще слабо различимы (в «Идоле», например, фраза «считали, что он… думает за всех» слабо ассоциируется со Сталиным). С другой стороны, в отличие от параболы, которая маскируется как жанр целым рядом экранов, иногда начиная с названия, аллегория как жанр именно анонсируется названием, в качестве которого всегда берется слово или выражение, уже имеющее хождение в аллегорическом эзоповском употреблении в русской современной речи: «идол», «каинова печать», «декабрист». Именно в том случае, когда аллегорический образ в названии недостаточно определен, автору приходится усиливать маркирование эзоповского содержания («Золушка»).
В аллегориях Евтушенко часто встречаются расхожие образы. Ср. в «Декабристских лиственницах»:
Нас мотает в туманах проклятых.
Океан еще где-то вдали,
но у бакенов на перекатах
декабристские свечи внутри (с. 385).
(Тот же популярный образ «бакен» использован, например, у Маркина – см. III.5.1. Собственно, и там и тут это только вариант древнего аллегорического образа «путеводный огонь».) «Идол» во многом близко напоминает «Противостояние Марса» Заболоцкого:
И над безжизненной пустыней
Подняв ресницы в поздний час,
Кровавый Марс из бездны синей
Смотрел внимательно на нас.
И тень сознательности злобной
Кривила смутные черты,
Как будто дух звероподобный
Смотрел на землю с высоты264.
У Евтушенко:
Но чудится мне: ночью
в своем лесу глухом
он зажигает очи,
обсаженные мхом.
И, вслушиваясь в гулы,
пургою заметен,
облизывает губы
и крови хочет он (с. 237).
Вновь для своей аллегории Евтушенко, вслед за Заболоцким и многими другими поэтами, использует образ традиционно-аллегорический («идолище поганое»), и у него нет необходимости прибегать к другим маркерам.
2.2. Эзоповское эхо в контексте книги
Мы отметили, что в «Присяге простору» и «Барселонских улочках» эзоповский мотив возникает как бы вопреки замыслу стихотворения как такового, в силу своего рода инерции авторского стиля. Однако такая инерция свойственна не только стилю автора, но и восприятию читателя. Присутствие на авторском поэтическом концерте, чтение достаточно протяженного текста (поэмы или сборника), то есть любая достаточно долгая экспозиция читателя индивидуальной поэтике автора есть процесс обучения читателя, процесс постижения читателем стилистической и метастилистической систем, свойственных данному автору. Так, в случае с двумя вышеупомянутыми стихотворениями читатель, «обученный» евтушенковской системе эзоповского кодирования, получив сигнал «испанский образ», декодирует все стихотворение в привычной эзоповской манере, мобилизуя собственную фантазию там, где автор не предоставляет достаточного материала.
Так, например, может быть прочтено стихотворение «Страданье устает страданьем быть…». Вне контекста книги эта элегия не предлагает иного содержания, кроме абстрактно-философского: «без страдания нет наслаждения». Построено стихотворение дидактически просто: в каждой из восьми строф дается очередная иллюстрация основного тезиса – бык в ярме, но наслаждается травой; солдат замерз, но согревается чаем, и проч. Но вот в шестой строфе автор соскальзывает к привычному образу «узник в Испании»:
Что нестрадавшим роскошь роз в Крыму?
Но заключенный ценит подороже
в Мадриде на прогулочном кругу
задевший за ботинок подорожник (с. 424).
«Мадрид» неизбежно воспринимается как знак из евтушенковского эзоповского кода. Маркер, несомненно, и неорганичность антитезы: естественно было бы противопоставить блаженному Крыму суровую Колыму, Сибирь, а не столь же теплый Мадрид. И читатель производит, воспринимая, это исправление – подставляет некую «Сибирь» на место «Мадрида». Заключенный из испанского превращается в советского.
Эта операция выделяет шестую строфу из ряда строф и дает ей особый статус в структуре стихотворения – статус строфы-маркера: в свете, отбрасываемом двусмысленной строфой, все размышление о счастье и страдании приобретает оттенок конкретности, отношения именно к страданиям сограждан поэта (вроде: «Мы, современные русские, страдаем, но зато умеем ценить простое счастье»).
2.2.1. Разумеется, эзоповское содержание такого рода крайне зыбко и неопределенно, но в этом и состоит индивидуальная особенность творчества Евтушенко – у него нет четкого разграничения между стилем и метастилем. Доминантой его творчества следует назвать двусмысленность.
Это, в свою очередь, приводит к тому, что даже в тех стихотворениях сборника, где не встречаются приемы собственно эзоповского кодирования, инерция читательского восприятия заставляет зачастую декодировать любой троп, любую риторическую фигуру в эзоповском смысле, если имеется хотя бы малейшая возможность эзоповского истолкования.
В стихотворении «Бабушки» поэт сентиментально описывает труды и заботы старых женщин. Стихотворение заканчивается строчками:
…у России зубы вновь прорезываются
в руках у грустных бабушек ее… (с. 172)
Взятое, опять-таки, вне контекста книги, это окончание можно было бы трактовать как синекдоху, передающую сентиментальное содержание: добрые старушки выращивают будущее поколение. Но в стилистически двусмысленном контексте сборника читатель прочитывает здесь и каламбур: «зубы прорезываются»! То есть благодаря старушкам (символ традиции) вырастает новое, «зубастое», то есть критически мыслящее, поколение.
3. Вряд ли мы в состоянии решить вопрос о курице и яйце: повлиял ли ЭЯ на стиль Евтушенко, или стиль Евтушенко предопределил его склонность к ЭЯ, или имело место взаимодействие стилистических наклонностей поэта и идеологических поясков? Вернее всего предположить, что и предпочтение, отдаваемое ЭЯ перед «ювеналовой сатирой», и характерные особенности стиля коренятся в психологии поэта, в особенностях его характера. Здесь мы можем констатировать только одно: та же двойственность, которая лежит в основе метастилистических приемов, лежит и в основе излюбленных приемов стиля Евтушенко в целом. Именно поэтому и можно говорить о доминации ЭЯ в индивидуальном стиле поэта.