Ф. И. О. Три тетради — страница 12 из 42

А на этой фотографии дедушка Нёма похож на Бастера Китона. Такой вполне европеец: немецкий или австрийский инженер начала XX века, специалист по холодной сварке. Что такое сварка? «Процесс получения неразъемного соединения путем сплавления соприкасающихся поверхностей». Мне тут все нравится: и это соединяющее «со», приставка к чугунной кухне-варке, и этот огромный котел (на другой фотографии), и на его фоне миниатюрно-птичий денди-инженер, не в том его советско-униженном виде, который я застала в моем детстве, а в ипостаси Homo faber, неизвестно как сюда залетевший, забывший и иврит, и Библию, запрятавший идиш в вечерний шепот, из Сына-правой-руки (Биньямина) ставший немым – Нёмой. Засунувший (как прячут, не читая и даже не вскрыв конверта, страшное письмо), после 1941 года, в неведомо какой подкожный карман, память, страх, страдание о погибшем в Слуцке отце, никогда ничего сыну не рассказавший и так еще протерпевший, продержавшийся двадцать лет. Эта нерассказанность здесь и запечатлелась, в этом рассеянно-туманном, сосредоточенно-робком и бесстрашном, мотыльковом взгляде.

Кроме автобиографии 1947 года, собственных слов его сохранилось всего несколько (надпись на обороте фотографии), и, может быть, мне отчасти потому так легко его теперь полюбить, что вот она, надпись. Датируется она 13 июня 1928 года. На фотографии тридцатилетний Нёма в инженерной фуражке с двумя скрещенными молоточками, рядом его двадцатисемилетняя тонкая, летняя Рая в светлом костюме типа Шанель, с сумочкой, на фоне высокой башни, развалин, руин, в Кисловодске:

Раечке – милой и славной женушке на память о совместно прожитых днях на Кавказе. Вид замка «Коварства и Любви» пусть напомнит тебе о моем пожелании – поменьше коварства, побольше любви. И пусть это последнее будет твоей путеводной звездой. Интересной женщине от будничного мужа. Нёма

Они не так давно познакомились. Это их первая совместная поездка. Там, тогда, с ним Рая «снова обрела желание жить» (надпись ее рукой на обороте другой фотографии), видимо после первого неудачного брака. Ничего себе будничный муж (сразу «муж»), предлагающий и обещающий с разбега и не задумываясь путеводную нить любви на всю жизнь. И как сбылось! Вот он, тридцать лет спустя, в Марфино, ловит рыбу в будничной (и верно!) полосатой пижаме немыслимых, не его размеров и в весьма приличной соломенной шляпе.


2. Хотелось бы и бабушкины описать фотографии. Вот она восемнадцатилетняя, проживает в 1919 году в Киеве, в доме № 29 по Мало-Васильевской улице (надпись на обороте карточки): по причине тифа налысо обрита. Еще совсем недавно была она медсестрой 8‐й Красной армии. Мы потом с ней играли в как-ползком-вытаскивать-раненых-под-пулями, как их на себя грузить, чтобы спину не сломать. А вот тут, в 1925 году, она – в легком платье с геометрическим рисунком, чистая цыганка – турчанка? гречанка? сицилианка? Недаром и сына назвала Анатолием, то есть восточным. А вот она на фоне фонтана, в 1954 году, в Цхалтубо, в длинном цветастом платье с зонтиком и кофточкой в руке: в профиль, пучок седых волос, очки, дама-доктор. А дальше в моем альбоме, шагающем гигантскими шагами, уже крематорий Донского монастыря, восемнадцатый колумбарий, где она на фото такая, какой я ее помню в детстве. Рациональная, трезвая, знающая, физиологические подробности выдававшая без малейшего смущения и без запинки (женщинам непременно нужно беременеть, и даже прерванная беременность очень полезна для здоровья…), бабушка была подлинно эмансипированной дамой. Поэзия капитулировала перед ее знаниями и способностью находить выход во всех жизненных ситуациях. Она подтрунивала надо мной, когда я рыдала по убитой курице и мертвому карпу, еще вчера купленному живым. Когда ливень застиг нас однажды на прогулке без зонтика, она зашла в подъезд, сняла из-под платья комбинацию и замотала мне ею голову. Я помню эту розовую чалму. Она же придумала лешего Нехочуркина, который жил в ванне.

30 марта

1. «Так я и жил, еврей по паспорту и по внешности, но не еврей в душе. Но…»

После этого «еврей, но не еврей», появление еще одного «но» неожиданно и закономерно. Ибо – в этом раздвоении, распадении, развеществлении имени, отчества, фамилии, в этом стирании границ и головокружении, в этой тошноте от истончения вербально-звательной материи, в этой череде самопереименовываний, многоименности и неоднозначности – личность, начиная только лишь грезить, уже теряет контуры, ветшает, обесцвечивается. Еще секунда, и ничего не будет. Исчезнет, из прозрачности станет пеплом и дымом, как мой прадед Иосель-Невах, сгоревший в Слуцке, никуда не успев уехать, в 1941 году.

Ты кто? Не знаю. Тебя как зовут? Запинка. Никакой уверенности.

По этой линии (запинки) и протекает мое наследование. Так что зваться или не зваться «Ярхо» даже не так важно. Вообще не так важно, как зваться. Ибо почва, в которой мои корни, особого свойства – она непрочная, и даже еще того пуще, она и не почва вовсе. Вот что писал об этом Эммануэль Левинас в главе, посвященной писателю Агнону, в книге «Имена собственные»:

Вся туманная двойственность иудейского ритуала и языка развеществляет любую, самую распоследнюю прочность, лишает сердцевины даже то, что внешне кажется гибким. И тогда жизнь и «нежизнь» встречаются, ветшают, границы истончаются и потусторонность просвечивает через них. ‹…› Эта потусторонность оказывается особенно явной, когда Агнон набирает детали реальности, позволяя услышать как бы шорох их нереальности; например, перечисляет предметы или имена собственные, описывает маршруты с названиями кварталов, улиц, домов, которыми проходит человек, или даже пробегает собака: когда описывает серию привычных или ритуальных жестов.

Ибо любое слово современности состоит из букв, которыми написано Писание, любая ерунда отсылает к Невыразимому, а это последнее – есть непрерывное дробление всего, что могло бы затвердеть, стать почвой.

Вот что нам важно.

Эммануэль Левинас (Леви-нам, Леви-наш) – вот кого мы точно возьмем с собой.


2. Родился он, кстати, в Ковно (Каунас) 12 января 1906 года. Отец его – Иехиль Левинас (а мать звали Дебора Гурвич) – первым из рода покинул еврейский квартал, где продолжали жить родители, и содержал книжный магазин. Эммануэль и его братья были воспитаны «как русские», хотя к ним и ходил раз в неделю учитель иврита, а Библия читалась, но без комментариев. В 1914 году фронт подступает, семья выселяется (как и мой дедушка) в Харьков. Несмотря на нумерис клаузус, Эммануэль поступает в Харькове в русскую гимназию. Там он шесть лет учится, читает взахлеб русскую литературу, благодаря которой – он сам об этом говорил – становится философом особого рода. Тексты его полны беспокойства, сущностных поисков, и читать их можно всякому, даже не имея строго философской подготовки, как литературу. Из Харькова, в 1920 году, Эммануэль не вернется со своей семьей в Литву, а поедет учиться в Страсбург. Тут обретет он, по его признанию, свою истинную почву, а именно французский язык.


3. А Левин в «Анне Карениной» – он, конечно, от Льва произошел, он Лёвин; но ведь он еще и Леви получился.

1 апреля

1. Нечто сходное Жак Деррида описывал применительно к своему положению алжирского еврея и француза, к своей «национальности» и своей жгучей, страстной любви к французскому языку и французской культуре в книге под названием «Монолингвизм другого или протез происхождения» (1996). Лекции Деррида я впервые слушала в Москве в 1990 году, в самом начале перестройки; собственно для меня перемены в стране моего рождения и начались с этих лекций, которые проходили по иронии судьбы в Институте марксизма-ленинизма на Кропоткинской, недалеко от Пушкинского музея (помню, что дело было зимой, что сапоги промокали, а также, что меня особенно поразило тогда, что мужчина может быть феминистом и что текст – так Деррида объяснял, споря со структуралистами, – может «заикаться»). В дальнейшем я с увлечением слушала Деррида в Париже, в Высшей школе гуманитарных наук, на бульваре Распай, где писала диссертацию, в 1990‐х годах.


2. «У меня только один язык, но он не мой», – пишет Деррида в книге «Монолингвизм другого». В точности как Деррида, и мой отец пишет: «У меня был и есть только один язык, только одна культура, но она не моя». Это, конечно, софизм, лжесвидетельство. Как и Деррида, мой папа – образованный, и даже очень образованный человек. И на его имя – как и в случае с дедушкой Нёмой и бабушкой Раей – у меня в семейном архиве лежат главным образом дипломы и аттестаты, причем все отличные. Вот диплом об окончании школы с серебряной медалью:

Аттестат зрелости

Настоящий аттестат выдан Ярхо Анатолию Вениаминовичу, родившемуся в г. Москва в 1929 г., в том, что он, поступив в 1945 году в мужскую среднюю школу № 23 Фрунзенского района г. Москвы, окончил полный курс этой школы и обнаружил при отличном поведении следующие знания по предметам.

Русский язык (отлично);

литература (отлично);

алгебра (отлично);

геометрия (отлично);

тригонометрия (отлично);

естествознание (отлично);

история СССР (хорошо);

всеобщая история (отлично);

Конституция СССР (отлично);

география (отлично);

физика (отлично);

астрономия (отлично);

химия (отлично);

иностранный язык английский (отлично).

На основании постановления Совета Народных Комиссаров Союза ССР от 21 июня 1944 г. № 750 «О мероприятиях по улучшению качества обучения в школе» Ярхо Анатолий Вениаминович награжден Серебряной медалью. Настоящий аттестат согласно № 4 положения о золотой и серебряной медалях «За отличные успехи и примерное поведение», утвержденного Советом Народных Комиссаров Союза ССР 30 мая 1945 г., дает его владельцу право поступления в высшие учебные заведения Союза ССР без вступительных экзаменов. Выдан 1 июля 1947 года, г. Москва.