Ф. И. О. Три тетради — страница 14 из 42

Я – рхо, а ты кто? – А я не рхо.

Никаких иных проявлений антисемитизма в детстве папе не припомнилось. Кроме прочего, пойдя в школу в 1937 году, он во дворе больше не гулял, а в школе, где он проучился до мая 1941 года, его ближайшими друзьями стали Марик Гуревич и Волька Каплан. В эвакуации в Йошкар-Оле, где он с матерью (отец был эвакуирован в Ижевск на военный завод) жил и учился до марта 1943 года, он также никаких проявлений антисемитизма не видел. «Для марийцев мы все были на одно лицо: русские, и звали они нас „выковыренные“, поскольку произнести слово „эвакуированные“ не могли». Кроме того, и здесь лучшим другом папы оказался Ролка Быков (кажется, замечает папа, у него мать была еврейкой) и Оська Швейцер. (В моем детстве мы всей семьей религиозно ходили смотреть фильмы Ролана Быкова.) То есть был он, несмотря ни на что, опять, если можно так выразиться, «среди своих», то есть эмансипированных евреев, принадлежащих к русской культуре, но спаянных при этом общим «недугом», дефектной фамилией.


2. Со мной в детстве произошла сходная (с Кассилем, Сэлинджером и отцом) история. По безрассудной, отчаянно-высокомерной прихоти моей мамы мы два лета кряду (1973 и 1974) провели в крестьянском доме в деревне Прилуки на Оке. Папе, до встречи с моей мамой отдыхавшему, как и его родители, в санаториях (благо всегда было что лечить, имелся в наличии хронический гастрит), такое бы никогда не пришло в голову. Хотя позднее он и был привязан к воспоминанию об этих каникулах в компании с обожаемым капризным рыжим таксиком по имени Черчилль, душившим крестьянских кур и душившимся в навозных кучах, после чего его отмывали из ведра и оттирали полынью. Мы ходили на реку и в лес за грибами по Большой Конторской дороге, бегали за автолавкой, приезжавшей раз в неделю и привозившей соль-сахар-муку-спички, а также конфеты «Коровка», совершали экспедиции за иными продуктами, яйцами и овощами, за четыре километра пешком и с рюкзаком, в соседнее Турово. К моему безмерному счастью, единственного и застенчивого ребенка, не избалованного компанией (бабушка Рая, например, зная о моих страданиях, в Сокольниках прямиком шла к детям и предлагала им принять меня в игру), в Прилуках сама собой сколотилась изумительная девчачья компания. Одной из моих подружек была внучка крестьянки, в избе у которой мы снимали комнату (что было в нашей стайке высшим шиком, ибо после общего вечернего разгона нам в сенях удавалось еще пошептаться). В один прекрасный вечер эта очень симпатичная мне девочка, по совершенно непонятной мне причине, стала дразнить меня «жидовкой». Я поначалу решила не услышать, но она продолжала, и я в слезах побежала к отцу; тот пошел поговорить с бабушкой девочки. Но на его возмущение она ему ответила, что не видит в поведении внучки ничего дурного и извиняться та не станет. «Ваша-то и есть жидовка. Что тут поделаешь. Вон моя-то безотцовщина, факт, а ваша жидовка». То есть по принципу недостатка, отсутствия, непорядка. Можно продолжать: ваша жидовка, а наша беззубая или безногая. Папа махнул рукой. Это случилось во второе лето. До конца каникул я с девочками больше не дружила: они взяли сторону обидчицы. Я осталась одна. На третий год мы уже в Прилуки не поехали.

Как они узнали, что я была «жидовка»?

А по фамилии.


3. Все у них сосредоточилось на имени, которое стало больше, чем имя, заменило собой весь их мир. Ведь от «еврейства» (как у Иова, одни болячки) не осталось у них ничего: ни одного языка (иврита, провозглашенного «контрреволюционным»), ни другого (идиша, ставшего языком вечерних перешептываний), ни религии (интеллигенты-атеисты, их религией были наука и техника), ни своего фольклора, ни культуры, ни литературы, ни музыки. Вместо всего этого только и было что имя. И по этой необъятности, по возложенной на него функции замещения всего остального, имя, как неподъемный груз, как Сизифов камень, стало бомбой замедленного действия: взорвется или нет? В моем случае взорвалось не сразу, растянулось на годы и в конце концов стало книгой.


4. С фамилией же была связана и такая страница биографии отца. После возвращения из эвакуации, в марте 1943 года, папа пошел уже в другую школу, поскольку за несколько месяцев до начала войны их из Зарядья выселили (на месте их дома, напротив Кремля, предполагалось построить правительственное бомбоубежище). Так семья Ярхо переехала в 1943 году на Большую Пироговскую улицу, где через двадцать лет родилась девочка Оля. Там они на троих получили пятнадцатиметровую комнату в трехкомнатной квартире и прожили таким образом восемнадцать лет, до тех пор, пока Нёма и Рая не переехали в Сокольники (куда потом я и ездила «к бабушке», варившей кстати изумительное варенье из «райских» яблочек, с черенками), оставив комнату на Пироговке сыну. Так вот в первый же день в этой новой школе и случился с моим отцом очередной «казус». Дальше цитирую: «Парень спросил: „Как твоя фамилия?“ Я назвал ее и услышал: „Ты еврей, что ли? У нас евреев не любят“. Словом, уже до начала урока я оказался в психологически стрессовой ситуации». В результате Толька начал рьяно прогуливать, пока об этом не узнали родители. Находчивая, как библейская носительница ее подлинного имени, мать пошла разбираться в школу и разобралась: в седьмой класс отца кое-как перевели.

А летом пятнадцатилетний Толька Ярхо работал на заводе при Бауманском институте, причем в ночную смену, и таким образом окреп физически и духовно. Придя в школу в первый день нового учебного года, «на вопрос новой учительницы о моей фамилии я спокойно ответил „Ярхо“». После урока на перемене одноклассники собирались его побить, но, как выразился папа, «драка почему-то не состоялась», а через несколько дней об этом все забыли. В десятом же классе, добавляет отец, треть учащихся были евреями.


5. В 1947 году, то есть именно в тот год, когда папа заканчивал школу, началась официальная антисемитская кампания. Дедушку Нёму, по словам папы, «самого мирного и тихого человека на свете, которому в жизни нужны были только папиросы, хорошая книжка и чтобы его не трогали», обвинили в «потере политической бдительности», в том, что он общался с врагами народа и не разоблачил их, то есть не донес на них. Из Бауманского он был уволен, но через некоторое время его взяли преподавать в Московский автомеханический институт (видимо, очень нужны были специалисты), и он там работал до конца своей короткой жизни. Бабушка в 1950 году отделалась, как мы уже видели, «лишь» увольнением из Второго медицинского и переходом на работу в клинику. Трудно при этом представить, в каком страхе они жили. Ее брат, Сюня Шейнблат, был арестован еще в 1935 году как троцкист и из лагеря не вернулся. А мужа ее сестры Муси арестовали в 1936 году как шпиона, и он вернулся лишь в 1956‐м глухим инвалидом. Сама Муся жила все это время с дочерью в ссылке. О том, как сложилась судьба старшего поколения Ярхо в Слуцке, молчали; да и я промолчу, ибо то, что там происходило, ни помнить, ни описывать – нельзя. Это за гранью человеческого языка, любого. На фоне всего этого двухмесячное преследование моего отца соучениками за фамилию Ярхо – весьма незначительный эпизод.

А что и впрямь за фамилия такая? Сам папа никогда не заинтересовался ее значением. А заинтересовало это значение, значительно позднее, меня.

3 апреля

1. Поначалу я обнаружила, что фамилия Ярхо происходит «будто бы» (этимология имени собственного точной наукой, как известно, не является) от названия города Иерихона, то есть значит «иерихонец». В Библии иерихонцы упоминаются в книге Ездры в числе первых сионистов, то есть тех, кто вернулся из Вавилонского пленения. А название города Иерихон означает «город Луны», или Лунный: на иврите Yeriho. Располагается Иерихон на берегу реки Иордан, на севере от Иудейской пустыни. В Библии упоминается многократно (Втор. 34: 3; Суд. 3: 13; 2 Пар. 28: 15). После смерти Моисея Иисус Навин входит в Землю Обетованную, подходит к Иерихону (Нав. 2: 1), осаждает его, а потом обходит крепость, трубя при этом в знаменитые иерихонские трубы. Стены падают, и так далее и тому подобное. В моем советском детстве, когда я носила фамилию Ярхо, я знала из «Библейских сказаний» Зенона Косидовского (1963), объяснявшего научную подноготную библейских чудес, что стены действительно от звука труб упасть могут запросто; но о связи этих труб с моей фамилией не догадывалась. Ни откуда она, ни на каком это языке. Ибо, как и родители мои, росла «русской», и даже русско-французской. А фамилию Ярхо, кроме паспорта отца и моих тетрадок, видела написанной отнюдь не на надгробных плитах предков – ибо их либо не существовало, либо меня туда не водили; и пришлось мне придумывать себе свои собственные могилы родственников, вроде могилы Пастернака в Переделкине, которое кого только не «переделало», – а на обложках тех многочисленных книг, что издавал мой отец, по трудовому законодательству. Встречала я эту фамилию и на книгах по древнегреческой литературе, на любимом коричневом двухтомнике Аристофана (в переводе В. Н. Ярхо – кажется, нам не родственника, хотя кто знает, похоже, все Ярхо из Слуцка). Так и стало для меня привычным думать об имени не как об «узоре надписи надгробной», а как о надписи на обложке. Книжная обложка стала для меня идеальным вместилищем имени. Той почвой, в которую уходят корни, из которой растет ствол. При этом на каком языке книжка – неважно. В связи с этой подменой рода-племени-могилы-памяти-почвы книжкой я и не могу привыкнуть к книгам электронным, к развеществлению той мизерной материальности, в которой для меня столь много всего сошлось. Когда я готовила к публикации мой первый роман «Советское воспитание», написанный на французском языке, я поместила в виде посвящения имена всех тех, кого смогла назвать и чьих могил никогда, повторюсь, в глаза не видела, да и не увижу, ибо не стану искать. Могу даже сознаться в следующем: что и на публикацию этого первого романа я пошла главным образом с тем, чтобы поместить туда всех этих мертвых, перечислить их поименно. При этом в романе речь идет о девочке, которая готовится к тому, чтобы поменять свою фамилию Кляйн, которую она считает немецкой и которая на самом деле является еврейской, на