Ф. И. О. Три тетради — страница 18 из 42


2. Жил-был, например, некий Сергей Степанович Медведков (1847–1917), ректор Симбирской духовной семинарии, член Четвертой Государственной думы от Симбирской губернии. Умер ли он сам в 1917 году или убили его, застрелили перед зданием Таврического, где Дума заседала в последний раз, и тело его лежало в клюквенной луже на снегу?

В детстве у нас зимой было такое развлечение – поливать снег разноцветными красками. Воспоминание о политых красками сугробах осталось у меня как одно из самых полноценных и ярких, соединяющих и свет, и цвет, и тактильную память от мокрого холода в пальцах, и чувство чуда, причина которого хоть и известна, но от этого чуда не меньше. Может быть, благодаря уроку разноцветного снега у меня осталось на всю жизнь твердое сознание того, что знание причины чуда не отменяет; и, наоборот, что для чуда причину знать не обязательно; что между фактом и чудом – вообще нет никакой связи. А что чудо растет из легенды – это само собой разумеется.


3. Что ж до подмосковного «Медведково», расположенного на Яузе, то никаких Медведковых среди его владельцев сроду не водилось; зато водились Медведи. Первым владельцем его был Василий Федорович Пожарский, по прозвищу Медведь (вспоминается повесть Мериме «Локис»). А первое упоминание села в документах приходится на 1623 год, когда владел им славный Дмитрий Пожарский, тот самый, бронзовый, что стоит с Мининым у Лобного места на Красной площади. С конца XVII века владел Медведковым фаворит царевны Софьи Василий Васильевич Голицын. Вслед за ним досталось оно его заклятым врагам Нарышкиным, дядьям Петра Первого, и они владели им больше века; продали лишь в 1809 году некоему Карлу Яковлевичу Шмидту. А тот перепродал в том же году в общее владение помещику Александру Родионовичу Сунгурову и купцу Николаю Михайловичу Гусятникову, скончавшемуся в 1845 году. В этом-то 1845 году имение перешло в полное владение вдовы Сунгурова Елены Яковлевны. А затем досталось ее внучке – Н. В. Бланк. Позднее все это было продано какой-то Капыриной, а от нее унаследовано каким-то Шурупенковым. В конце концов тут построили дачи, как в прочих «вишневых садах», и проложили Савеловскую железную дорогу.

Во всем этом нет ровным счетом ничего ни удивительного, ни меня касающегося. Ничего, кроме, быть может, одной странности. Отчетливо помню, что фамилию «Сунгуров» мать моя произносила и что в Симферополе она также звучала. О владельце Медведкова Александре Родионовиче Сунгурове мало что известно, разве только что был у него в Арзамасе брат, Петр Родионович (1763–1818). А у этого Петра Родионовича был сын, нашему владельцу Медведкова приходившийся родным племянником. И вот тут что-то брезжит интересное. Племянника звали Николай Петрович Сунгуров. Родился он около 1805 года, в Арзамасе или в Москве – неизвестно; однако рано осиротел и, возможно, жил в детстве у дяди; во всяком случае известно, что он был воспитанником Московского благородного пансиона, а затем студентом Московского университета. Там, около 1830–1831 года, стал он выдавать себя за чудом выжившего члена Общества декабристов. Вокруг него сложился кружок студентов, недовольных политической и гражданской жизнью в России; среди них были Я. И. Костенецкий, П. А. Кашевский, Ю. П. Кольпейф. Знался Сунгуров и с Герценом, который вспоминал о нем в «Былом и думах». В кружке обсуждалось свержение монархии и установление конституционного строя. Примерно тогда же в Москве возник и кружок Станкевича, членом которого был Бакунин. Вскоре на нашего «декабриста» донес его товарищ, студент Иван Полоник, и Сунгуров был арестован. Дело рассматривалось в Московском военном суде. В 1833 году двадцативосьмилетнего юношу приговорили к лишению чинов и пожизненной каторге в Сибири. Николай Петрович Сунгуров был отправлен по этапу, во время привала на Воробьевых горах пытался бежать, но был схвачен; после чего пытался покончить жизнь самоубийством. В конце концов он был доставлен в Нерчинск и там на рудниках вроде бы скончался, неизвестно когда. Но даже если и не скончался, от Нерчинска до Уфы пять тысяч километров…


4. Так, стало быть, и порешим, что все это легенда. Но при всей своей, повторюсь, призрачной туманности, несомненной сомнительности и навязчивой необязательности, легенда эта, которую, по всей вероятности, не мать придумала и в которую, возможно и даже наверняка, она верила, позволяла ей воспитывать меня так, как ей нравилось, то есть «благородно», по-старому, не просто как русскую, а еще и как дворянку, и даже скорее как француженку, чем русскую, с уроками французского языка, с бесконечными походами в Пушкинский музей (а не в Третьяковку), а потом с Питером и Эрмитажем, с театром, прогулками с книжкой по старой Москве, поездками в усадьбы с колоннами (таких-то и таких-то, как будто мы едем к ним в гости, как будто бы нас пригласили), так что жизнь казалась не столь отличной от той, стародавней, и, только приехав в Париж, я это осознала и была поражена своей старомодностью, в противовес радикальной современности и демократичности Европы (за которой я, правда, очень скоро обнаружила глубочайшие, античные и средневековые, корни).

А тогда, в 1979 году, я была уверена – как можно быть уверенной в содержании приснившегося под утро сна, – что, меняя фамилию «Ярхо» на «Медведкову», я не отказываюсь от роду-племени, а вступаю в какие-то иные мыслительные, нематериальные права, приобщаюсь к какой-то семье, наследую некоему тайному советнику, вельможе-анархисту, самодуру, изгнаннику, другу Бакунина. Изучая затем в Университете дворянскую культуру и архитектуру XVIII века – я чувствовала себя ее полноправной наследницей.

Что-то похожее описано Ромэном Гари в его романе «Обещание зари» (1960), посвященном его матери.


5. Интересно все же, что когда в 1998 году, уже в Париже, моя мама написала (и опубликовала под названием «Папа, мама и я») небольшие воспоминания о пережитой ею войне, она там семью Медведковых описала, ни о каком дворянстве не упоминая. Она писала, что родилась в Москве в 1934 году, а в 1938 году с папой и мамой переехала в Крым, в Симферополь, куда к тому времени уже переехали из Уфы старшие Медведковы. Дед, Анатолий Васильевич Медведков, пишет мама, спасая семью от преследований, продал в Уфе «поместье с прудом» (так!) и, вместе с другими уфимскими семьями, нашел прибежище в Симферополе, где купил два двухквартирных дома с большим участком земли на окраине города, в начале Феодосийского шоссе. Эти дома, с виноградником и фруктовым садом, я прекрасно помню. Там прошла часть детства. О бабушке, жене Анатолия Васильевича Медведкова, знаю только ее имя: Наталья Автономовна. О ней мама пишет, что она «характер имела властный, но мужа побаивалась». У Анатолия Васильевича и Натальи Автономовны было четверо детей: дочь Вера, замужем за Алексеем Евграфовичем Еварестовым (мама особенно отмечает, как ей в детстве нравилось это имя), и сыновья: Михаил, Леонид и Александр. Средний и, кажется, самый любимый, Леонид, учился в Ленинграде, в Лесотехнической академии. 9 августа 1937 года его арестовали, осудили тройкой при УНКВД, вынесли приговор «враг народа» и 24 августа расстреляли, а родителям написали, что приговорили к десяти годам без права переписки. Младший – дядя Саша – инженер, не бывший на войне инвалид войны: упавшая в их симферопольский двор единственная бомба оторвала ему ногу, и я помню его с протезом, виртуозно водящим машину с ручным управлением по горным крымским серпантинам, способным, подтягиваясь на руках, пересечь пляж, добраться до моря, плавать там быстрее всех с ластами на руках и колоть руками орехи, ибо руки у него были невероятной силы. А Михаил – старший – это мамин папа, мой дедушка. Он родился, как и все остальные, в Уфе (или в Охлибино близ Уфы, как написано в документах о расстреле Леонида), в 1908 году. Двадцатилетним юношей приехал один из Уфы в Москву и поступил на Высшие литературные курсы. Но ушел оттуда, не доучившись. Поступил в Институт имени Плеханова; работал в планово-финансовом отделе какого-то комбината, продолжая постоянно писать.

И тут, в 1932 году, в этом самом отделе, появилась Гитя.

8 апреля

1. Гитя…

«Насчет имени, – писал мой отец в записке, переданной моей матери в роддом, – я объявил открытый конкурс на лучшее женское имя (первая премия – бутылка коньяку). Поступили на конкурс следующие предложения: 1) бабушка – Алла, Элла, Неля, Галя; 2) Сашка (Галкин) и тетя Муся – Марина; 3) мама Иры (Шейманы) – Юля; 4) Лиля – Симона; 5) Цитовские – Гитя; 6) Тала – Оля, Надя, Таня. Других предложений пока нет, но будут поступать».

Номер пять особенный. «Гитя» – имя маминой мамы, а «Цитовские» – это семья Гитиного брата Гриши, маминого дяди. Но «Гитя Цитовская» – не моя «бабушка», то есть да, но не настоящая, даже еще меньше, чем дедушка Нёма. Гитя – это только имя, звук, знак, ее самой давным-давно нет в живых. Моим именем «Гитя» не станет. Ибо имя это еврейское – уменьшительное от Гитель, что означает «добрая», «хорошая»; нельзя же давать ребенку еврейское имя… Да, мать моей мамы была еврейкой: Гитель Карловна Цитовская. Мама – ребенок «от смешанного брака», «полукровка».

За маминым Медведковым скрыт, как Китеж под водой, какой-то далекий Цитов, Циттау, город на пересечении трех границ: прусской, польской и чешской. До германского завоевания, в X веке, это было славянское поселение, отсюда и название – «Житау», жито, означающее рожь. Так что Цитовские, типичный топоним, евреи из Цитау, ржаные люди. Откуда были родители Гити, то есть где они родились, мне неизвестно. Знала я лишь в детстве, что звали их «дедушка Коля и бабушка Лиза». Брата Гити, Григория, звали «Григорием Николаевичем»… Но при этом Гитю почему-то звали «Гитель Карловна». А потом оказалось, что на самом деле «дедушку Колю» звали Екусиль, то есть Екутиэль (надежда Бога). А отца его звали Ессель (это имя является переложением на идиш имени Иосиф).

Совершенно как у Мандельштама в «Египетской марке»: