ла, прорвалась русской эссеистикой и прозой, в 2018 году. Ольга Ярхо высунула нос лишь пару раз, в качестве автора каких-то мелких статей и испугалась своей искусственности. При существовавшей в принципе во Франции возможности вернуть себе фамилию отца (некоторые мои друзья так поступили, и я им платонически завидую), мне это ни разу не пришло в голову. Как при подсчете: «Ярхо» осталось в уме. То есть говорим «Медведкова», думаем «Ярхо»; пишем «Медведкова», «Ярхо» в уме. Обе фамилии – мои (как Зингер-Полиньяк), и даже от тайности одной из них, еще более обе. Ни от одной из них мне не отказаться, как невозможно обойтись без одной из двух ног. Как говорила Ахматова: одной, если вдуматься, мало. Эти две ноги (две опоры) – это прежде всего, как уже стало понятно, два моих дедушки: Вениамин Ярхо и Михаил Медведков, так недолго прожившие, умершие один в 1962‐м, другой в 1968‐м. Два типа интеллигентов, которым я, обоим, доверяю. Первый – Ярхо – родившийся иудеем (что бы то ни значило), эмансипированный, блестящий инженер, знавший языки, легко учившийся, специалист по сварке и, главное, тихий, мирный человек. А второй – Медведков – творческий, свободный, каким-то странным образом в своей родной Уфе, в годы революции и Гражданской войны, подцепивший вирус писательства.
17 апреля
1. Этого писателя Михаила Медведкова я хочу воскресить. Если я этого не сделаю, то уж точно никто не сделает. Это надо сделать теперь, незамедлительно. (Вот опять проехала скорая помощь, проревела сирена. Сколько вновь умерших появится в завтрашней статистике?)
На рукописях дедушки Миши, у меня сохранившихся, дат нет; только когда они в школьных тетрадках, на их синих и фиолетовых оборотах стоят даты печати. Мне кажется, что все они датируются концом 1950‐х – началом 1960‐х годов.
Начну с рассказа, явно написанного для себя и про себя; герой его назван сначала М. А. Медведковым (то есть о себе в третьем лице), а затем Леней, Леонидом Михайловичем. Леонидом, как мы помним, звали брата, расстрелянного в тридцать седьмом году. А отцу в этом рассказе он дал свое имя. Хорошо, что доктор Фрейд этого не читал. Что же касается женщины, то ее зовут Ольгой, Олюшей. Существовала ли я уже, когда он писал этот рассказ? Или, может быть, Ольгой и звали ту женщину, с которой он вернулся из госпиталя? А в какой-то странный миг задумчивости эта Ольга вдруг стала, под его пером, Еленой.
Приведу рассказ полностью.
Лишь добавлю еще, что мне самой эти дедушкины рассказы не просто дороги как реликвии, а нравятся; мне они кажутся удавшимися. В них есть то, ради чего литература существует: смертный бой со смертью, борьба с чернокрылым ангелом, заикающаяся потерянность, взгляд за грань, косноязычный заговор, неловкий договор, торговля до конца, до самого того момента, когда уже «больше не нужен». Так что литературой – да – мне это мнится; то есть тем, что в тексте вообще мне кажется литературой. «Дай мне пожить еще немного» – причем «немного» рифмуется с Богом. То есть литература для меня – это такое место, где смерть можно встретить, узнать и где ее можно обмануть.
Ну вот, теперь будем читать.
И не обращаясь к шоферу сказал:
– Отвезите меня домой.
– А ты что пьяный?
– Нет.
– А далеко везти?
– Феодосийское шоссе, 22.
– Ну садись.
М. А. сел в машину и через несколько минут был возле дома. Вылезая из машины, он не сказал ни спасибо, ни до свиданья, дал шоферу десять рублей и вошел в калитку. В прихожей и в столовой горел свет. Около тумбочки, на которой стоял радиоприемник, на пол поставил бутылку. Вошел в комнату Олюши, зажег свет. Долго стоял тут же у выключателя и смотрел на нее. Она лежала, покрытая покрывалом, с закрытым салфеткой лицом.
– Вот теперь я не один. Я рядом с тобой. Хоть ты и умерла, а я все-таки здесь, с тобой, – думал он. – Дорогая глупая девочка, что ты наделала? Разве кому-нибудь нужно было, чтоб ты умерла?
Он подошел к ней, снял салфетку с лица, коснулся рукой, а затем губами ее холодного и как будто влажного лба, прошептал:
– Да, умерла. А я все-таки с тобой. Что тебе пожелать?
Покрыл снова лицо, потушил свет, закрыл двери и, войдя в столовую, сел на тахту, стоящую тут же, около двери в ее комнату, у окна.
Водка, которой он выпил в ресторане, на него нисколько не подействовала. Когда прежде он выпивал сто граммов, у него кружилась голова, по телу разливалось хмельное тепло. Ничего этого он не чувствовал теперь. Он еще долго сидел, опершись на колени, поверженный в ползущие мысли горя и одиночества.
В столовой громче, чем обычно, не тикали, а стучали часы – доходил третий час. М. А. постелил постель, как всегда, на тахте, разделся, потушил свет и лег спать. Он силился заснуть, но сон был далеко от него. В голове его мысли блуждали какими-то хлопьями, обрывками словно разорванных туч. Они ему не давали заснуть. Пролежав так с полчаса, он встал, налил из бутылки больше чем полстакана водки, выпил, взял в рот кусочек черного хлеба, вспомнил, что сегодня не обедал, ничего не ел кроме завтрака – стакан чая и кусок хлеба с повидлом. Но есть совсем не хотелось. Он снова лег. Долго ворочался, не спал. Водка не действовала. Мысли продолжали ползти. «Леня, ты мне больше не нужен», опять прозвучало в его голове. Как это не нужен? Как понять эти ее последние слова? Она сказала их, умирая, в полузабытьи, с последними ударами сердца, в то время, когда у нее стояла смерть у изголовья. Значит она произнесла их от всей души, от всего ее существа, это были ее последние мысли, рожденные последними мгновениями жизни. Ну почему «ты мне больше не нужен»? Потому ли не нужен, что на этом обрывалась их любовь, их совместная жизнь, их совместная борьба с этой проклятой болезнью. Или «не нужен» потому, что она, будучи очень больной, решила воспользоваться его заботами, услугами, вниманием и другими условиями, которые ей были необходимы в эти последние дни ее жизни. Эта мысль крепко засела в его голове, и он не мог от нее отвязаться.
Ему не лежалось. Он отбросил одеяло. Опустил ноги в мягкие комнатные туфли и закурил. Вдыхая большую затяжку табачного дыма, он напрягался, старался прийти к ответу и не мог.
Он вспомнил госпиталь. Однообразные дни залечивания раны и выздоровления. Читать было почти нечего. Каждый день протекал монотонно, по расписанию, установленному жизнью покалеченных людей: утром завтрак, обход врачей, несложные вопросы и ответы, перевязки и процедуры, обед, ужин, иногда кино. От этой обстановки хотелось бежать, скорее вернуться домой, война уже несколько месяцев как кончилась, и от этого еще нестерпимей хотелось увидеть уцелевшую дочь, стариков, родных и знакомых, вдохнуть домашний воздух, запах домашних вещей, побыть в кругу близких друзей, узнать о прожитых ими днях, рассказать о себе.
Преследовала мысль: «как снова начинать жизнь?» Первая жена погибла. Погибли ее мать и отец. Погибла семья. Осталась лишь дочь одиннадцати лет и он, раненный в голову и в левый глаз. Едва ли он сможет работать неутомимо, как прежде. Последние годы перед войной он был начальником финансового отдела крупной областной организации. Будет ли по плечу ему теперь эта работа? Ему, как серьезному человеку, пришла мысль попробовать испытать свои оставшиеся способности. Лечение подходило к концу и, чем ближе был конец, тем сильнее росла тревога. Если он уставал, если сменялась погода, если он почему-либо начинал нервничать, рана давала себя знать, болела голова, ныло где-то под черепом, в левой части лба.
Однажды после завтрака он вышел во двор госпиталя. Яркое июльское солнце как будто весь свой пыл сосредоточило на этом маленьком, неуютном дворе. Земля, стены, железные крыши дышали жаром. Он вошел в одноэтажное помещение, где располагались кабинет начальника госпиталя, полковника Бериговского, кабинет замполита, рослого блондина майора Кринчина, и финансовая часть госпиталя.
Он решил предложить начфину свои услуги, поработать хотя бы с неделю, помочь им и тем самым испытать уцелевшие силы.
Начальник финансовой части тов. Гондаренко охотно согласился.
– Пожалуйста, ранбольной товарищ Медведков. Я охотно дам Вам работы. Работы у нас хватает. Только врачи-то как, разрешат Вам работать?
– А вот с врачами-то на эту тему я не разговаривал. Думаю, что разрешат. Ведь я буду помогать Вам по мере сил, скуки ради и если почувствую головные боли или еще какие-нибудь болячки и невзгоды, то перестану работать.
– Хорошо, договорились! Сейчас сядете работать или завтра?
– Нет, сейчас, как говорится, не отходя от кассы.
Леонид Михайлович сел за свободный стол, по которому скакали солнечные зайчики, пробравшиеся сквозь листву густой, развесистой липы.
Начальник финансовой части дал ему работу и объяснил, в чем она состоит. Леонид Михайлович быстро понял и приступил к работе. Первое время странно дрожали пальцы и не совсем как раньше суетились костяшки на счетах, а затем пошло плавно и спокойно, будто он много лет так работал, и не было войны. Лишь назойливо, сбоку, с левой стороны, стояло темное пятно, которое преследовало каждый поворот головы, да рассеянность стала больше: как ни старался он быть внимательным, описки, пропуски, записи не в те графы пестрели на первых порах. Хорошо, что он предусмотрительно первую работу решил исполнить на черновике, а затем переписать. Через неделю он освоился и работал смело и хорошо. В знак благодарности начальник госпиталя полковник Бериговский прикрепил Леонида Михайловича на довольство к офицерской столовой, в которой питались врачи госпиталя. Леонид Михайлович и не подозревал, что одновременно с этим его ждала черная неблагодарность.
Как-то начфин Гондаренко не вышел на работу. Сказали, что он заболел. Дня два Надя, работавшая кассиром, ходила подписывать чеки и другие документы к нему домой. Он жил тут же, при госпитале. А на четвертый день Бериговский вызвал Леонида Михайловича к себе в кабинет.