овал его пагубность, но оторваться не мог. Сопротивляться не было сил, он только жадно захватывал губами напоенный розами воздух. Грудь его как будто становилась шире. Он дышал тяжелыми, большими вздохами. Комната казалась выложенной розами, и лежал он утопающим в них. Слышалось ему, как будто розовые тихо пели в вечность уносящийся гимн торжествующей любви, а красные шепотом, походившим то на кипение страсти, то на журчание переливающейся по жилам крови, аккомпанировали гимну розовых. Эта прелюдия тихо неслась над миром, оставляя прошлое тонущим в лунной поверхности лета, а будущее унося в стынущую вечность.
Вдруг случилось что-то ужасное. Лицо Григория Антоновича судорожно отразило испуг и отчаяние, из груди вырвался хриплый, безнадежный звук, выдыхая последние остатки воздуха, губы шептали проклятье. Он видел, как муха с жужжанием перелетала с красного на красный, потом с красного на розовый цветок. Она казалась ему царствующим злом, несущим смерть всему расцветающему.
Он метнулся в сторону роз, с силой толкнул тумбочку, она упала на пол с громом и звоном бьющегося стекла. На удар в комнату Григория Антоновича вбежала из столовой жена; она видела, как он откинулся на подушку и закрыл выражавшие ужас глаза.
– Гриша, что с тобой? Гришенька, милый! Скажи хоть одно слово, что с тобой? Открой глаза!
Она зарыдала. Он оставался нем, лицо его казалось маской, все человеческое в нем уже было мертво. Сердце делало последние удары.
Через некоторое время в комнату вошел врач. Валявшаяся на полу тумбочка, розы, осколки разбитого стекла и фарфора, лужа разлитой воды и лекарств говорили о крайнем неблагополучии. Он молча взял руку больного, пульса не чувствовалось. Уколы морфия не помогли. На вопрос, сколько времени больной находился в состоянии бреда, Зинаида Константиновна ответить не могла. Долго за полночь, когда горизонт с востока уже начал освещаться приближением восхода, врач надел пальто и вышел через парадную дверь на улицу.
22 апреля
1. О розах, упомянутых в рассказе. Роза Мадам Каролин Тесту была создана в 1890 году знаменитым розьеристом (специалистом по выращиванию роз) Жозефом Пернэ-Дюшэ (1859–1928). Он происходил из лионского рода цветочников, женат был на цветочнице и каждый год выводил по сотне новых роз. Розовая роза Мадам Каролин Тесту была одним из его первых творений. Она была создана (на основе скрещивания чайных роз) по заказу парижской создательницы дома моды Каролин Тесту, к открытию филиала ее дома в Лондоне, и стала самой знаменитой и популярной розой начала XX века, особенно в России и в Америке. Что же касается розы, которую дедушка Миша называет «Мадам Шедан Женуазо», то речь идет о красной, и даже алой, розе «Gloire de Chedanne-Guinoisseau» с темно-зелеными листьями, выведенной в 1907 году садовником Pajotin-Chédanne. Так что все прозаичнее. Легенды о розах, окрашенных кровью, гораздо древнее и интереснее, чем эти сухие сведения о розовой коммерции. Роза с Античности считалась цветком Афродиты и была она белой до тех пор, пока богиня не наступила на ее шипы и капли ее крови, упав на лепестки, не сделали их алыми. Существует масса средневековых чудес «о розах». Там, где падали капли крови святого Франциска, расцветали красные розы.
Вообще порой не знать интереснее, чем знать.
2. Эдип у Софокла (если уж Эдип, так у Софокла) тоже знает, но не знает. Слепой прорицатель Тиресий ему, посреди эпидемии чумы, бросает в лицо: «Преступник, которого ты ищешь, это ты сам и есть». Эдип возмущен: «Ты, Тиресий, не ведун, не колдун. Был бы ты сведущим, спас бы некогда Фивы от Сфинкса. Так нет же. Понадобилось, чтобы я пришел, я, человек несведущий – Эдип». Тут Софокл играет словами. Это называется «парехезис», и Софокл очень любит играть в эту игру: «(не)эйдос – эдипос», то есть «несведущий, не ведавший, невидящий Эдип». По священному закону аллитерации, в его имени заложена его судьба. «Я пришел, ничего не знавший, и разгадал (загадку Сфинкса) и спас город. В собственном уме своем нашел ответ, а не гадал, как ты, колдун, по птичьим потрохам». А Тиресий ему: «Ох, я слеп, а ты зряч, но ничего не видишь, не знаешь. Знаешь ли ты, от кого ты рожден?» Вот оно что! Вот где собака зарыта! Имя-то свое Эдип знает, а вот что оно означает, не знает, и от этого проистекает его слепота зрячего, которая вскоре сменится зрением слепоты. Он узнает (хотя вряд ли можно назвать это «знанием»), что является братом своих детей, отцом своих братьев и сестер, сыном своей жены и мужем своей матери, своих… своей… Узнает, что напрасно считает себя в Фивах иностранцем, ибо он – фиванец чистой воды. Он «поймет» свое имя – «вздутая нога», – заключающее в себе всю его жизнь: ее начало и ее конец. Имя – история жизни. «Вот какому горю обязан ты своим именем». Как? Разве не родители его этим именем назвали? Тут Иокаста, которая еще пытается удержать сына-мужа от поиска распоследнего смысла, восклицает: «О, Несчастный! Вот единственное имя, которое я могу тебе дать, другого у тебя нет и не будет». Пытка его все длится и длится, он все никак не хочет открыть глаза. Он знает, что единожды он их откроет, придется ему их закрыть навеки. Он предчувствует, что стоит ему узнать свое имя, как он от этой правды имени ослепнет. И когда Эдип, наконец эту правду узнает, то будет поздно: «Увы! Увы! Все прояснилось. О свет, вижу ли я тебя в последний раз? Ибо все теперь знают, что я не должен был родиться от того, от кого я родился».
И тут вступает хор, выносит имя-судьбу Эдипа на всеобщий суд и предлагает в них каждому из нас отразиться: «Увы! – вопит хор. – Увы! Род смертных! Твое существование – ничто. Одно только человеку дано счастье – то, которое он придумывает». Тут каждое слово на вес золота. «И вновь ты срываешься в несчастье, после краткого просвета-иллюзии. Ты, Эдип несчастный, лишь пример того, что такое жизнь вообще: несчастье». Опять Софокл играет словами: его Эдип – несчастный, безымянный, до– и послеименный. Софокл пишет на черновике, оставшемся от Гомера, также очень любившего играть со словами и в слова. Ибо имя Одиссея-Улисса звучит как «боль, страдание» (одинэ). Одиссей-Улисс, а за ним Эдип – «люди боли». Имя Улисса об этом говорит прямо, а имя Эдипа хоть и косвенно, но зато в рифму с «незрячим» (а по-русски незрячий еще и «не зря»).
3. Так нам всем после минутной растерянности – как бы не напортить – через пропасть отчаяния и оторопь первой боли, в обмен на беспомощность и обреченность, выдаются наши имена, ничего вроде бы, строго говоря, не значащие, но и не совсем пустые, постепенно нашими становящиеся.
4. В моем двуязычном греко-французском академическом издании Софокла 1922 года переводчик и комментатор текста господин Поль Маскерэ очень Софокла не одобряет за его легкомысленное отношение к словам и пишет, что вводимые поэтом аллитерации – детские, глупые забавы, великого классика недостойные. Господин Маскерэ – серьезный профессор. Что сказал бы он о Мандельштаме? Я тоже человек серьезный, это то, что я унаследовала от моих дедушек – людей серьезных, но господина Маскерэ слушать не стану. Мне с ним скучно. Мне гораздо веселее вслушиваться в детский лепет, в шелест, в топот, в щебет языков, выдающих (случайно) тайны покинутых райских выражений, оборотов, бормотаний: итак Итака, Фивы-Уфа (уф!), из Крыма в Рим, Рим-rime (рифма)… Ибо человек, как бы ни звался, всегда в пути. Он был здесь еще вчера, но мы его не застали, ах как жаль. Имя его написано у него на спине, в зеркальном отражении, справа налево. Сам он его не видит, как своих ушей.
5. Имя – дело людей несерьезных. Имя – удел странника, покинувшего свой дом, того, кто не-у-дел. Имя – нездешний надел заблудившегося. Имя – задел, чтоб нашли. А как звать-то его? А звать-то как? А звать Никак. Звать Айболит, или «божественная боль». Ибо Улисс у Гомера «божественный». Хотя похоже (я читаю «Одиссею» в переводе замечательного французского поэта Филиппа Жакотте с его же послесловием), что привешен этот эпитет к имени Одиссея не столько по смыслу, сколько по созвучью, потому что так «складно».
6. Я помню, сама помню, своей памятью, а не по рассказу мамы, как я страстно выцыганивала у нее в книжном магазине очередную «другую» книжку о Царе Салтане.
– Так у тебя же их уже три, – не сдавалась мама. – Зачем тебе еще одна?
– Ну там же складно!
Очередная книжка была куплена, помню ее. Мать, сдавшаяся на «складно», поступила несерьезно, но мудро. Повторение – не мать учения, а сущность поэзии. Сказки Пушкина, где все «складно» и сто раз повторяется – наша «Одиссея», а в «Одиссее» из двенадцати тысяч строк, четыре тысячи повторяются. Язык у Гомера как клавиатура (цитирую Жакотте), а имена – ноты (добавляю от себя), часть гармонической системы, то, что так приятно, так вкусно, так прохладно повторять. Об этом стихотворение Цветаевой Блоку (1916).
23 апреля
1. «Имя твое льдинкой на языке».
2. Эва Демарчик во времена моей юности пела это стихотворение Цветаевой по-польски, как молитву. И есть в нем некая молитвенность, ибо само имя не названо, как имя Бога. Как тебя зовут? Нет имени. Я есть тот, кто есть. Есть: не был и не буду, а есть. Я – настоящий (как настоящее время).
У Гомера эпитеты, привязанные к именам богов, – темные, непонятные. Некоторые ученые полагают, что Гомер их повторял, сам не понимая их смысла. Может быть, его научили этим словам священники в храмах, а те почерпнули их из какого-то древнего, негреческого источника. Эти невнятные эпитеты, пишет Жакотте, привязаны к темным ликам богов, как звонкие бубенцы, как блестящие украшения к идолам. В эту древнюю литургию, в храмовые песнопения Гомер вводит рассказ о простых вещах, о нас, о людях. Религиозное бормотание, псалмопение и урчание перетекает у Гомера в сказку про солдата, который никак не может вернуться домой. Про солдата смертного, одного из нас, людей-хлебоедов. Про солдата, всегда неизвестного; имя ведь ему Никто. Так он, Улисс хитроумный, ответил Циклопу по имени Полифем. «Ты, мол, беспокоишься, что у меня за знатное имя? Так слушай же (это он, прежде его напоив как следует), я тебе расскажу, что зовут меня Никто; вот имя, которое дали мне родители и которым зовут меня близкие». А Циклоп ему на это: «Так вот тебе мой подарок. Никого я съем последним, после всех его близких». Никто – человек два уха. Когда же Улисс пронзил ему его единственный глаз и Полифем стал звать других циклопов на помощь, те прибежали и говорят: «Кто тебя так отчихвостил?» А он им в ответ: «Никто». Они его бросили умирать. Кто-кто… а дед Пихто. Нехочуркин, великий и страшный Аноним. Хитрость того, кто пройдет в игольное ушко. Кто станет крохой, совсем незаметным, никем. Ведь едва родившись, еще не звался он Несчастным, а звался Никем. Под этим именем, близким к небытию, он обманывает смерть.