у и непреходящему. Имя – бессмертно. Не потому, что мы что-то совершили такое, чтобы его обессмертить, а потому что имя собственное принадлежит к этой бессмертной реальности. Тот простой факт, что имя нам кто-то «дал», что мы его «носим», уже и есть залог перманентности, ибо этот факт выражает человеческое неприятие исчезновения живого и глубинную уверенность в том, что это исчезновение иллюзорно. Имя – любое имя – это то место, где мы «есть», не будем или были, а «есть». Ведь я не «была» Ольгой и не «буду» Ольгой, я просто Ольга, я «есть» Ольга, а значит, я «есть». И тем самым причастна к той реальности, которая не была или будет, которая не почему-то и не зачем-то, а которая просто «есть», не почему и не зачем. В качестве Ольги я есть. Никто и ничто этого не изменит, этого у меня не отнимет.
7. Вот именно: а как быть тем, у кого имя переменилось? Была Ляля, потом Ольга, стала Olga (с ударением на последнем слоге)? Как тут не отчаяться? Однако вполне возможно, что и в этом случае горевать не стоит. Ведь и у автора только что процитированного мною текста было три имени: в жизни его звали Шри Кришна Менон, учителем он стал под именем Атмананда (то есть Священно-радостно-подлинное-существо), а ученики его звали Гурунатан.
8. А вот Заболоцкий, присланный подругой Лёлей, названной при рождении Еленой, а теперь она Lola.
Как мир меняется! И как я сам меняюсь!
Лишь именем одним я называюсь,
На самом деле то, что именуют мной, –
Не я один. Нас много. Я – живой…
26 марта
1. Я помню, как поражена была, когда мой парижский массажист – аристократ-иранец, воспитанный в буддистском монастыре в Японии (кого только не встретишь в Париже!), – в момент нажатия на какую-то особенно болезненную точку впервые троекратно произнес мое имя, по-французски, но все же с ударением на первом слоге. В ту минуту мне показалось, что будь я мертвой (а я таковой отчасти тогда и была), он бы меня, наверное, воскресил (может, так и было).
2. Что мне особенно нравится в словах Гурунатана, это то, что имена даются в «надежде» на длительность и даже перманентность в нас жизни. Потому, конечно, и детей в стародавние времена, когда они умирали как мухи, поначалу не называли; пока не назвали, вроде и нет никого, а если умрет, то и умрет никто, человек-два-уха, имярек. Это чувство надежды, связанной с именем, мне знакомо с детства – или вернее с отрочества – и связано с одним определенным воспоминанием, превращенным пятнадцатилетней писательницей О. Ярхо в рассказ под названием «На даче». Он у меня сохранился, причем в пяти вариантах, то есть ясно, что описанный в нем случай, ставший текстом, был для нее чем-то важным. Речь в рассказе шла о поездке данной девочки с ее школьным товарищем и его мамой к ним на дачу. Я помню (но в рассказе об этом не говорится), что моя мама отправила меня туда потому, что поехала сама хоронить своего дядю в Симферополь. Скоро и его жена, тетя Вера, умрет, и придет конец нашим ежегодным крымским каникулам, всегда начинавшимся и завершавшимся в Симферополе, в большом белом доме с толстыми стенами, не пропускавшими жару, в саду, под черешнями и абрикосами, в винограднике, на тенистых, сонных улицах пыльного южного города, научившего меня вечно-детскому чувству провинции.
Дача школьного приятеля располагалась в Переделкине; дедушка его был писателем. В рассказе описывались сначала набитая битком электричка, жара, тяжелые сумки, натирающие ноги сандалии, огромная (какие бывают только во сне и в поездах) женщина, пьющая кефир из надкусанного треугольного пакета и утирающая рот так, что кефирные брызги летят на соседей. Потом от станции они долго шли пешком, а дойдя до дома, упали все трое на постели и заснули. Пока они спали, прошел дождь. Проснувшись, вдохнув прохлады и сырости, они пошли рвать растущую вдоль забора крапиву и сварили из нее щи. После обеда мальчик и девочка (в рассказе они без имен) отправились на кладбище. Шли по размытой дождем дороге, ноги скользили по глине. За ними бежали грязные псы. У входа на кладбище псов дожидалась старуха с ведром приготовленной для них тюри. Дети пошли по тропе между могилами к тому месту, ради которого они сюда пришли. Это была могила поэта Пастернака. Там было много народу, так что сразу было понятно, куда идти. Они сели на скамейку и стали ждать, чтобы все ушли. Она качала ногой, он ее не больно стукнул по коленке. Ждали довольно долго, потому что люди менялись, одни приходили, другие уходили. Наконец они остались одни, достали книжку и стали читать стихи, глядя на выбитый в сером камне лошадиный профиль поэта с крестиком надо лбом. «Был всеми ощутим физически спокойный голос чей-то рядом». Напечатанный на прозрачной, как папиросная, бумаге роман со странным названием «Доктор Живаго» хранился по секрету в чемодане, на антресолях. Вокруг на кустах цвели мелкие белые розы и сильно пахли после дождя. Наконец они встали и пошли домой. Многие могилы были заброшены. И это вдруг им стало нестерпимо. Не сговариваясь, они нарвали веток, смастерили веники и стали подметать могилы, тереть таблички до тех пор, пока на них не проступали имена, которые они произносили вслух. Потом они нарвали роз и стали посыпать могилы лепестками. Девочка такой радости не испытывала с тех пор, когда лет пяти, на пляже, спасала от прилива божьих коровок в консервных банках. Но там спасалось живое, а тут? Имена? Или что-то еще? Дальше в рассказе говорилось о том, как по дороге домой они горланили дурацкие песни. И на этом все кончалось. Ничего в рассказе не говорилось (а я помню) о том, что, вернувшись на дачу, видимо от избытка пережитого, они разругались в дым и оставшиеся дни почти не разговаривали, так что девочка дружила, как большая, с его мамой и ее сводным братом, и с их очень тонкой, белокожей сестрой в полосатой тельняшке, в виде мини-платья, очень красивой, которая потом покончила с собой.
3. А вот про Живаго. Сам Пастернак рассказывал, что на него с детства производила невероятное впечатление молитва Христу, «сыну Бога Живаго». В его романе (одном из тех особенных произведений, названных именем героя) первое упоминание доктора такое: «Кого хоронят? – Живаго». То есть хоронят живого. Сильнее ни подумать, ни сказать невозможно. Но вот, открывая в очередной раз стоящего на полке Даля, я вдруг читаю его полное название: «Толковый словарь живаго великорусскаго языка», и все начинает двоиться, а Бог и Язык друг на друга накладываться.
4. И – опять же кстати – почему моя мама не взяла фамилию отца? Как это так случилось? Можно было не брать, но вокруг нас почти все пары носили (как смешно, что по-русски имя именно «носят», как кепку или сумку) одинаковую фамилию. А у нас так: мы с папой Ярхо, а мама отдельно – Медведкова, марку держала. Ведь не потому же не взяла, что Ярхо – фамилия еврейская? Или потому? Очень долго я вообще не знала, что это такое, «еврейское», и друзьям родителей бойко рапортовала, что «у нас в детском саду все русские, одна Светка из Промысловки»; они рыдали от смеха, и я давала на бис, не понимая, чему они так радуются. Светку белобрысую помню, а что это была за Промысловка? Может быть, поселок какой-нибудь на Севере. Когда же мне было лет шесть, папа показал мне свой паспорт, и там было написано «еврей». Внутренне я переполошилась. Что теперь мне с этим делать? Сразу подумала: это секрет. И еще: про «Промысловку» смешно, а про «еврея» нет. Так и стало «Ярхо-еврей» и все. Только фамилия и то, что в паспорте про это написано. Никаких других знаков отличительных.
Только фамилия. И еще чувство, что я не такая, как все, еще нетаковее, чем Светка.
Позднее, по моей просьбе, папа напишет замечательные воспоминания о своем детстве. Он назовет их «Из осколков памяти».
27 марта
1. Я получила от отца эти воспоминания в 1994 году (ему – 65 лет), по почте, в Париже. В конверте, присланном из Сан-Диего, где папа жил уже два года, лежал сложенный во множество раз, неразрезанный длиннющий лист бумаги, каких в природе не существует. Где он только такой достал? Свиток (сверток) или складень. Воспоминания доходили до выпускного вечера. Как я ни упрашивала его продолжить этот текст, он этого никогда не сделал (только добавил несколько развернутых ответов на мои конкретные вопросы). Главную цель своего рассказа папа определил как желание разобраться в своем «еврействе». И вот что он там, в частности, писал: «Не помню, когда я узнал о своей национальности (именно так! „еврей“ – национальность). В нашем доме не было ничего такого, что могло идентифицировать нас как евреев. Родители не соблюдали никаких еврейских обычаев, традиций, не отмечали еврейских праздников, у них не было книг на идише, не говоря уже об иврите. Я не был обрезан на восьмой день после рождения. Между собой отец и мать говорили, как правило, на русском языке и лишь изредка, когда не хотели, чтобы я понял, о чем они беседуют, переходили на идиш, который оба хорошо знали. Много лет спустя, когда я расспрашивал мать обо всем этом (отца уже не было в живых), она объяснила мне, что, во-первых, поскольку мы жили в русской среде, они хотели вырастить меня как „русского“, а во-вторых, в те времена учить ребенка еврейскому языку и держать дома книги на идише было небезопасно. Так или иначе, но я вырос и жил евреем только по паспорту».
Текст моего отца кажется мне настолько замечательным, что мне трудно остановиться, хочется привести его здесь целиком. Но нельзя. Он не мой. Да к тому же и довольно длинный. Так что я могу его здесь лишь пересказать, процитировав несколько отрывков. Очень быстро из этого текста становится понятным, что при полном отсутствии еврейской религии и языка и почти полном культуры… Все же на моей памяти была трудоемкая, сложная, колдовская, вечно что-то заблаговременно фарширующая бабушкина кухня, словно вобравшая в себя все, чего было нельзя, поглотившая и примирившая и религию, и культуру, и через названия блюд язык – фаршмак, гефилтефиш; а также некоторое количество отдельных слов, таких как кишен тухес, азохенвэй, шлимазл (я), и краткие, обрывочные рассказы, из которых я не понимала ничего, как, например, (с гордостью) о том, что «любая русская девушка была рада прийти к нам в дом в субботу зажигать свечи, только лишь ради того, чтобы поесть нашего белого хлеба». Помимо отметки в паспорте, вторым, если не первым и не главным, признаком еврейства была фамилия.