Ф. В. Булгарин – писатель, журналист, театральный критик — страница 13 из 71

[152] в основном необходимы для репрезентации участников диалога – автора и окружающих его, сменяющих друг друга во время путешествия лиц. Показательно упоминание путешественника о пребывании в Пскове «проездом» и о том, на что были употреблены «несколько часов», проведенных им в незнакомом городе: «Я ‹…› не имел времени осматривать ни церквей, ни каких-либо общеполезных заведений. Несколько часов, проведенных мною в этом городе, я употребил на то, чтоб осмотреть город и поговорить с жителями об их житье-бытье». Это лаконичное сообщение по своей главной задаче не информативно, а декларативно. Формулируется позиция путешественника: «Изустная статистика вернее печатной, и живой человек любопытнее древних стен»[153]. Примечательно, что заключительной части «псковского» фрагмента путешественник-повествователь дает заголовок «Отчет о виденном и слышанном в Псковской губернии», как бы соединяя две стороны путешествия: визуальную – действительную и отчасти книжную и не менее действительную, но реализуемую в виде устной речи, апеллирующую к «слышимому» и запечатленному в звуках образу действительности. Сходным образом Булгарин спустя десять лет сформулировал в «Воспоминаниях» (1846–1849) право «говорить публично о виденном, слышанном и испытанном в жизни»[154], подтвердив тем самым мысль Т. Роболи о том, что «путешествие является разновидностью мемуаров ‹…›»[155].

Для Булгарина преодоление дистанции между автором заметок и объективным миром осуществляется путем «вхождения» в него вымышленного героя-повествователя; эффект же пребывания в нем зависит от того, удастся ли повествователю понять «своего» читателя, сможет ли он, применительно к конкретной ситуации, найти с ним «общий язык». Посредством «жанровых сценок», диалогов, обращений, рассуждений на тему и т. п. читатель попадает в текст в качестве главного адресата речи либо персонифицированного собеседника-персонажа, с учетом которого выстраивается тот или иной «фрагмент». Со сменой читателя меняется и характер описательной и повествовательной частей текста, заметно трансформируется его дискурсивный план.

Так, в «Путевых заметках на поездке из Дерпта в Белоруссию и обратно, весною 1835 года» псковский «фрагмент» по способу подачи материала не равен, например, «фрагменту» белорусскому. Псковский «фрагмент» в большей степени закончен, монолитен, интонационно ровен, по-видимому, в силу того, что повествователю ясна история Псковской земли – от самого «основания гражданственности или духовной культуры»[156] до периода времени, совпадающего с «реальным» путешествием. Актуален не столько процесс многовекового развития Пскова, сколько его результаты, которые изображает и оценивает повествователь-путешественник. Он может уверенно сравнивать «псковича» в современности и древности, дать рекомендации по части промыслов и торговли, делиться впечатлениями и делать выводы, основанные не только на непосредственных наблюдениях, но и на последующих размышлениях и заключениях: «Псковский народ есть средняя пропорциональная точка (говоря математически) между смолянами, белорусами и литвою, и великороссиянами, и равен, в нравственном и физическом отношениях, народу новгородскому»[157]. Воспроизводятся разговоры с псковичами, касающиеся их повседневной жизни, вопросы и советы путешественника, реакция местных жителей.

Риторика в псковском «фрагменте» рассчитана на читателя-россиянина, чье положение стабильно, хотя и не всегда совершенно. Говоря о белорусах, повествователь, прежде всего, отмечает их причастность новому, современному витку истории. В пору общения с ними путешественника этот процесс не завершен – он отражен в динамике своего протекания, не позволяя зафиксировать пока не сложившийся образ читателя-адресата. Недаром въезд путешественника в Белоруссию и, соответственно, переход от псковской темы к новой топике отмечен заголовком «Взгляд на Белоруссию a vol d’oiseau [с птичьего полета (фр.)]». Соответственно, автор уходит от определенности и конкретности изображения в область рассуждений о том, что белорусы находятся на пути от «беспорядка» к «порядку», высвобождаясь от влияний Запада в движении к ментальному самоопределению в союзе с Россией. С этих позиций путешественником оцениваются и частные явления: привычка крестьянина-белоруса к бедности («Дом его, упряжь, одежда, домашняя утварь – все кое-как и как-нибудь») должна исчезнуть ввиду наставшего обновления: «Но теперь все идет у нас быстрыми шагами, благодаря Бога и Царя»[158].

Задача белорусского «фрагмента» ближе к национальной, она обусловлена необходимостью понять этноним «белорус» в его универсальной содержательности и перспективе развития. Путешественник видит перед собой не только «местность», но и «страну», сополагает «сейчас» и «прежде», применяя образную аргументацию для обрисовки положения Белоруссии в настоящий момент времени. Тезис автора не просто дан в наглядной форме, поясняя одно определение через другое, но и подчеркивает несовместимость привычно соединяемых понятий – сочетаний красоты и изобилия[159], «приятного» и «полезного»: «Губерния Витебская имеет гораздо более мест красивых, нежели плодородных. Здесь природа рассыпала более приятного, нежели полезного». Логический вывод заменяет метафора: «Витебская губерния есть бедная красавица»[160].

Представляется, что идеал путешественника – своего рода унификация, основанная на общем благоденствии народов под началом просвещенного российского государства[161], и выражается это самой стилистикой путевых заметок.

«Путевые заметки…» обнаруживают характерную для автора тенденцию не столько к фиксации отграниченного, сколько к утверждению – на риторическом уровне – понятия безграничности. Присутствие автора везде (в том значении, в каком герою рассказа Булгарина «Отставной солдат» (1828) «есть в каждом доме место под крышею…»[162]) означало, что для путешественника на первом месте не временные и пространственные топосы, а сопряжение бытийных и бытовых реалий в судьбах разных народов и народностей, в их образе жизни, верованиях, отношениях торговли, промышленности, состоянии просвещения, воздействии климата и почвы, понимании государственности, прав на землю и т. д. Показательна концовка сочинения: «Молю Господа, да уделит Белоруссии десятую долю лифляндского порядка, просвещения, бережливости и хозяйственности, а взаимно Лифляндии ниспошлет хотя сотую долю белорусского радушия и гостеприимства»[163].

В отличие от традиционного путешествия, где на первый план выходят оппозиции «старое – новое», «свое – чужое», «центр – периферия», «позитивное – негативное», выделяемые исследователями жанра[164], в мировидении Булгарина значимы другие составляющие: прежде – и сейчас, высоконравственное и безнравственное, проницаемое для взаимопонимания – закрытое для контактов, сбереженное людьми и неразумно разрушаемое ими, жизнеспособное, активно деятельное и угнетающе бесплодное, несущее холод и смерть.

В глазах Булгарина первостепенную важность имеют не сами по себе достопримечательности, а отраженное в них начало коллективной памяти; не только успехи просвещения в настоящем, но и реализуемая при их посредстве идея просвещенного сообщества.

Прошлое просвечивает в настоящем, поскольку автор мыслит себя сразу в нескольких реальностях: «Всё это может быть, а где нет верного, там позволено догадываться и судить по аналогии»[165], – говорит он читателю. Сквозь такую совмещенную реальность видятся факты и выстраивается ход суждений, например: «Что были за люди эти древние псковичи и новгородцы? – Мне кажется, то же самое, что нынешние наши гостинодворцы, люди умные, смышленые, умеющие продать товар лицом, грамотные, то есть сперва читавшие Св. Писание и грамоты, а теперь читающие объявления к Санктпетербургским и Московским Ведомостям, духовные книги, а подчас и светские, скуки ради ‹…›. То же было и в старину»[166].

В заключение отметим следующее.

Мы стремились показать, что путевые заметки Булгарина не принадлежат к числу традиционных, хотя черпают из них немаловажные жанрово-стилевые признаки, иногда материал, отражая характерный для литературного мышления и стиля писателя принцип аналогий. Так называемые вторичность, подражательность, вменяемые Булгарину, очевидно, имеют ту же природу, о которой он сам несколько иронично писал в «Прогулке по Ливонии»: «Человек, по существу своему, есть подражательное животное, и в образе жизни применяется к окружающим его людям и предметам»[167]. Соответственно, самым распространенным в стилистике путешествий Булгарина является прием уподобления. Взаимосвязь всех бытийных элементов, независимо от масштаба и природы предмета, их зависимость друг от друга и взаимовлияние, необходимость постоянно находиться в условиях соседства, взаимного интереса, взаимной выходы, дружбы, заботы о ближнем и так далее стимулируют этот прием на всех уровнях – от логического до иносказательного.

То, что путешествие Булгарина является риторическим, что оно не может оцениваться (в отличие, например, от «Странника» А. Ф. Вельтмана) согласно критериям беллетристической прозы, возможно, является одной из причин выпадения путевых заметок Булгарина из двух господствующих разрядов путешествий – документально-просветительского, связанного с именем Ш. Дюпати, и «путешествия воображения», соотносимого с именем Л. Стерна.