Ф. В. Булгарин – писатель, журналист, театральный критик — страница 21 из 71

[293].

Но доказательств ошибочности позиции Булгарина так и не последовало. Пожалуй, лишь статья Одоевского, опубликованная на этот раз под псевдонимом В. Невский, могла быть расценена как отклик на сказанное Булгариным[294]. Но лишь формально. Весьма вольно пересказывая мысли Булгарина (без конкретной ссылки на него), задавая этим мыслям подчас противоположный смысл, а порой и «передергивая», смешивая их с суждениями, никогда журналистом не высказываемыми, В. Невский отталкивался от них лишь для того, чтобы вернуться к прежним заключениям:

…помнится, уверяли, что опера Глинки не для публики, что она недовольно народна… и что бишь еще? Да! что оркестр г-на Глинки написан слишком низко, что у него слишком скоры переходы из такта в такт, что русской народной музыки в опере быть не может, что гармония есть принадлежность природы, а мелодия – человека, что в этой опере мало жизни, потому что в ней много хоров и мало терцетов, и проч., и проч. Все эти чудные выражения остались неразгаданною тайною для музыкального мира; а между тем опера г-на Глинки осталась на сцене, имела более двадцати представлений, и ее мотивы сделались принадлежностию всех классов публики. Теперь стало для всех понятным выражение, употребленное в одной статье об этой опере, что она – новый шаг в искусстве, что с нею является новая, русская стихия в оперной музыке; теперь поняли и прекрасную мысль нашего композитора сделать из хоров не метроном, как в итальянских операх, но отдельное драматическое лицо, столь же интересное, как и все другие лица[295].

С момента публикации этой статьи обмен мнениями о «Жизни за царя» перешел в другую плоскость, и вместо открытой печатной дискуссии об опере – дискуссии, к которой и призывал Булгарин, появились устные недомолвки, а позднее и публичные выходки в его адрес, в ряду «героев» которых был и Глинка, упоминавший об этом в «Записках».

История переменчивых сложных отношений Булгарина и Глинки на этом не закончилась. Впереди были острые стычки по поводу второй оперы композитора, «Руслана и Людмилы»; нападки Булгарина на исполнительский состав, который композитор привлек к премьерным показам; оправдания Глинки, вразумления Булгарина… В этих отношениях притяжения/отталкивания участвовали друзья Булгарина и друзья Глинки, каждый из которых волей-неволей подбрасывал свои «поленца» в то разгоравшийся, то в затухавший костер художественных страстей. Булгарин настаивал на своем праве иметь и высказывать собственное мнение. Глинка упорно открещивался от печатаемого в газете[296], не желая никоим образом вмешиваться в происходящее и предпочитая словесным баталиям композиторское творчество.

Но об этом следует писать отдельно, опираясь на достоверные документы и учитывая тот культурный контекст, в котором разворачивалась история второго этапа взаимоотношений композитора и журналиста.

Путешествие пана Подстолия через Вильну в Россию. Фаддей Булгарин и польский бытовой роман

Мирья Лекке

В настоящей статье речь пойдет о своеобразной группе романов: тех, которые нередко называют первыми русским и польским произведениями в этом жанре, а также о том, который принято считать первым польским социальным романом. При этом я поставила себе целью проследить за процессами адаптации различных мотивов, повествовательных форм и культурных моделей в период между 1776-м и 1832 г. на территории между Вильной и Санкт-Петербургом и, таким образом, показать новый, еще не изученный аспект, объединяющий польскоязычную литературу из бывшего Великого княжества Литовского и русскую литературу.

Объектом моего исследования являются романы «Приключения Миколая Досвядчиньского» (1776)[297] и «Пан Подстолий» (1776)[298] Игнация Красицкого (1735–1801), «Иван Выжигин» (1829) Фаддея Булгарина[299] и «Пан Подстолич, или Чем мы являемся и чем можем быть» (1831) Эдварда Томаша Масальского (1799–1879)[300].

Связь булгаринского «Ивана Выжигина» с романами Красицкого была сразу же замечена читающей публикой. Историк и археограф П. М. Строев писал в 1829 г. М. П. Погодину из Вологды, что местный епископ, поляк по происхождению, сообщил ему, что «Иван Выжигин» «есть копия с “Досвичицкого” у польского автора Красицкого»[301]. А в «Вестнике Европы» в рецензии на польский перевод «Выжигина» (вышедший с указанием, что это «новое польское произведение») указывалось на тесную связь этих романов[302]. Однако вопросы оригинальности и авторских прав не являются темой настоящей статьи. Очевидное сходство этих романов интересует меня прежде всего потому, что оно позволяет проанализировать эти произведения как транснациональные тексты, а также лучше понять социальное положение и самопозиционирование литературных деятелей (авторов, критиков и т. д.) в национальных и имперских контекстах.

Вначале хотелось бы коротко представить романы Красицкого и Масальского, которые либо вообще не переводились на русский язык, либо малоизвестны в России[303]. Роман «Приключения Миколая Досвядчиньского» представляет собой мемуары польского дворянина, испорченного домашним воспитанием и нравами польского дворянского общества (шляхты). Главный герой влезает в долги и в итоге вынужден бежать за границу. В пути он терпит кораблекрушение, чудесным образом спасается и попадает в идеально организованное эгалитарное общество на острове Нипу. Затем, вернувшись в свое поместье в Польше, он воплощает в жизнь часть утопических идеалов, с которыми познакомился вдали от родины.

Второй роман Красицкого – «Пан Подстолий» – часто называют трактатом. Речь здесь идет об идеальной организации хозяйства в поместье главного героя, просвещенного помещика, который в диалогах с рассказчиком-горожанином излагает социальные и экономические основы сельской жизни и на практике демонстрирует методы земледелия и ведения домашнего хозяйства. В романе Масальского главный герой – пан Подстолич – выступает как сын пана Подстолия и тоже показан идеальным помещиком. Вместе со своим спутником и слушателем Владиславом он объезжает литовско-белорусские имения и посещает, в том числе, и поместье самого Подстолича. При этом главный герой открывает Владиславу свои реформаторские идеи, благодаря которым экономическое и нравственное состояние края изменилось бы к лучшему. В тексте «Пана Подстолича» говорится о нравоучительском пафосе булгаринского романа: «А Выжигин? – сказал лаконически Симон. – Правда, – отвечала София, – отдаю ему справедливость. Это сочинение именно в том роде, какой для нас нужен. Все писатели теперь стараются забавлять; некоторые начертывают милую картину добродетели и обязанностей; но весьма мало таких, которые бы не посовестились без чинов снять с нас маску, заглянуть в наше сердце, проникнуть в глубину оного и, смело порицая пороки наши и тем исправляя нас, оказать нам истинную услугу»[304].

Реформаторская деятельность польских просветителей и Вильна

В текстах, написанных на польском языке, речь идет, прежде всего, о реформе и преобразовании сельской жизни в целом. Идеальный помещик здесь относится к числу тех просвещенных современников (дворян), которые ведут умеренный образ жизни, хорошо относятся к крестьянам и всячески поддерживают науку и образование. При этом Красицкий совмещает просвещенческий идеал, а именно его принципы скромности и приземленности, с национальными обычаями, кухней и традициями, и таким образом (что наиболее важно!), конечной целью реформ становится возврат к старым якобы добрым временам[305].

Главным звеном, которое соединяет тексты Красицкого, написанные еще в XVIII веке, с романом Булгарина «Иван Выжигин», являются город Вильна и действовавшее в нем в начале ХІХ в. Общество шубравцев (Towarzystwo szubrawców)[306], что по-русски означает «Общество прохвостов», и печатный орган этого общества – газета «Площадные известия» («Wiadomości brukowe»)[307].

Шубравцы ориентировались на морально-сатирические тексты Красицкого и являлись своего рода продолжателями проекта польского Просвещения (расцвет которого пришелся на 1760–1770-е гг.), стараясь приспособить его под региональные нужды и местную специфику. Сам Красицкий был родом из совсем другого региона, а именно из сегодняшней восточной Польши (район города Жешув), в то время как карьера католического эпископа связала его жизнь с балтийским регионом Вармия, который уже после первого раздела Речи Посполитой (в 1772 г.) отошел к Пруссии.

В рядах шубравцев Булгарин действовал под псевдонимом Дерфинтос[308]. Эдвард Масальский в свою очередь был намного моложе (он родился в 1799 г.) и начал свою университетскую учебу в Вильне в 1820-м[309]. Здесь он стал членом патриотического и просветительского кружка филоматов, разгромленного в 1823–1824 гг. по распоряжению Николая Новосильцева из-за подозрений в бунтарстве.

Программа шубравцев была основана на принципах самоконтроля и просвещенного преобразования общества. Шубравцы порицали алкоголизм, самодовольство дворян, лень, раздачу должностей согласно праву рождения, а не квалификации, ксенофобию и отсталость, замаскированные под патриотизм, расточительную жизнь дворян и эксплуатацию ими крестьян[310]. Все члены общества шубравцев были обязаны следовать этой программе, в том числе и в повседневной жизни, особенно в том, что касалось самообразования и отказа от алкоголя. Литература становилась инструментом социальных преобразований: целью сатирического изображения пороков и общественных недостатков было нравственное улучшение общества. В рамках этой стратегии романы Красицкого, газета шубравцев «Площадные известия», романы «Иван Выжигин» и «Пан Подстолич» становятся звеньями одной цепи (даже при том, что в последнем тексте сатира не столь явна).

Поскольку идеи Просвещения и связанные с ними литературные топосы, «общие места», которые объединяют Булгарина с Масальским, Красицким и шубравцами, уже стали предметом нескольких исследований (в особенности Скварчинского, который анализирует даже их мельчайшие аспекты), я лишь очень коротко затрону эту тему.

Те эпизоды «Ивана Выжигина», действие которых происходит в Польше и Литве, безусловно являются сатирой в стиле шубравцев. Сюда можно отнести критику азартных игр, о которой сам Булгарин высказался, что она переписана из «Площадных известий»[311], а также борьбу с всеобъемлющей коррупцией, неэффективным бюрократическим аппаратом и несправедливой юридической системой. Объектом сатиры становятся намеренное затягивание судебных разбирательств, подкуп и шантаж судей.

В этом можно увидеть и непосредственную аллюзию на роман «Приключения Миколая Досвядчиньского» Красицкого, в котором автор посвящает более 30 страниц рассказу о судебном деле, начатом Досвядчиньским против бедного соседа-помещика без каких бы то ни было юридических оснований. Он выигрывает дело благодаря поддельным документам, подкупу, а также манипуляциям адвокатов и судей, но в конечном счете и сам разоряется и не достигает цели – обогащения за счет своего ближнего (в прямом смысле слова)[312].

Тема выигрываемых за счет подкупа процессов и полного отсутствия гласности занимает важное место и в романе «Иван Выжигин». Однако стоит отметить, что и в булгаринском русском романе почти все ходатаи по делам тоже оказываются поляками, при этом они далеко не образцовые представители своей профессии – сплошь обманщики. В этой связи Булгарин поднимает вопрос отношений между польскими «специалистами» по правовым тонкостям и русскими судами[313]. Некий Дурачинский, ходатай по делам Ивана, ведет двойную игру: он ослепляет бедных литовских дворян своей мнимой известностью и влиянием в Петербурге, а столичных чиновников в свою очередь – своим влиянием в провинции[314]. В нем можно увидеть типичную для творчества Булгарина фигуру «переводчика», посредника между культурами, однако этот посредник изображен в отрицательном, сатирическом ключе. Показательна языковая составляющая критики этого типажа: ни в одной культуре он не социализирован полностью, ни на каком языке не может написать письмо правильно[315]. Стоит упомянуть и о том, что Булгарин – не первый критик юридической системы, который был родом из западных регионов империи. Судебная тематика широко вошла в российскую культуру XVIII–XIX вв. как раз из западных частей империи, свидетельством чего может служить драматургия того времени, в частности имевшая успех пьеса Василия Капниста «Ябеда» (1791). «Ябеда» была написана в контексте борьбы за восстановление автономии Гетманщины, упраздненной в 1783 г. Капнист принимал активное участие в борьбе малороссийского дворянства как за свои «вольности и привилегии», так и за правовую автономию Малороссии, которая подразумевала бы возврат к тем нормам права и судебным практикам, которые были кодифицированы в «Правах, по которым судится малороссийский народ» 1743 г. (в свою очередь эти нормы в значительной степени основывались на Литовском статуте и польских юридических уложениях, являясь, таким образом, поздним проявлением правосознания и правовой культуры Речи Посполитой)[316]. Эти обстоятельства указывают на параллели с польскими литературными произведениями. К примеру, деятельность Капниста (как и тексты Красицкого) была во многом направлена на возврат к «старым добрым временам».

Кроме просвещенческой критики тогдашней юриспруденции идеология шубравцев обнаруживает сходство с теми идеями Руссо, которые представляют common sense Просвещения (и, что важно, не относятся к его радикально эгалитаристским идеям или призывам к бунтарству). Здесь я имею в виду критику лжи и лицемерия дворянского сословия и, конечно, критику образования, которое не способно подготовить человека к реальной жизни. У Красицкого Николая обучает некомпетентный домашний учитель-алкоголик, который учит его только поверхностно, а главным навыком считает умение произвести впечатление в городском обществе. У Булгарина же дворянское училище показано как место, где молодежь знакомится не с наукой, а с плохими привычками и пороками. И у Красицкого и у Булгарина важную роль играет критика безрассудного поведения, иррациональности, антипрагматизма и чванливости шляхты. Однако для литовских шубравцев весьма значительную роль играет порицание социальной безответственности шляхты с ее невежественным отношением к экономике и несправедливым, жестким угнетением крепостных крестьян[317]. Изображение судьбы местных крестьян в «Иване Выжигине» Булгарина читается так, словно оно напрямую взято из «Площадных известий».

Однако сходство этих текстов проявляется также в мотивах, которые не относятся к описанию Польши. Например, пользуясь топосом романов со времен «Дон Кихота», все они критикуют «неправильное», вредное или чрезмерное чтение, в результате которого герои книг строят свою жизнь в соответствии с литературными моделями, взятыми из галантной литературы, и при этом превращаются в посмешище. Второстепенный персонаж Миловидин, например, своим романом и тайной свадьбой с Петронеллой словно воплощает сентиментальные литературные шаблоны[318], а Выжигин влюбляется в морально испорченную Груню под давлением литературных штампов, которые управляют его восприятием и, что хуже, его эмоциональной жизнью[319].

Хотя роман Булгарина гораздо более сентиментален, чем роман Красицкого, и в нем тоже нет строгой систематичности, характерной для польского просветителя, оба эти произведения объединяет общий идеал, согласно которому врожденные способности и таланты следует развивать с помощью морального воспитания и опыта, а не с помощью чтения. В обоих случаях воплощением этого идеала становится образцовый помещик: в романе Булгарина таким персонажем является Россиянинов, которому функционально соответствуют пан Подстолий и идеальные помещики в разных текстах шубравцев[320].

В их имениях все прекрасно организовано: мы видим здесь чистые крестьянские дома, вспаханные поля и трезвых работников. Крестьяне в свою очередь любят своего помещика, который даже открыл для них аптеку и больницу. В кабинете помещика можно найти журналы на различных языках, научные приборы, географические карты и т. п. В некоторых сферах жизни схож их идеализированный помещичий быт. Их жены, например, говорят не по-французски, а на родном (польском или русском) языке, кроме того, дворянки сами занимаются воспитанием и образованием своих детей, строго контролируя наемных западноевропейских воспитателей. Вообще образование высоко ценится, и не только в отношении собственных дворянских детей, но и в отношении крепостных крестьян. Очень важно, однако, что при всех сходствах в быту взгляды помещиков на правильное, достойное поведение сильно разнятся, на что обращал внимание еще Штридтер[321] и о чем речь пойдет ниже.

Литературная форма и повествовательные конвенции

Очень похожи произведения Красицкого и Булгарина по своей литературной форме: оба автора выстраивают ретроспективное повествование от первого лица – фиктивную автобиографию, которая играла важную роль в развитии западноевропейского романа, особенно в плутовском романе.

В «Приключениях Миколая Досвядчиньского» Красицкий соединяет такого рода биографию с польской традицией «pamiętnikarstwa» (дворянской семейной хроники)[322]. Потенциал такой художественный формы основывается на контрасте двух повествовательных перспектив, которые переплетаются друг с другом: перспективы переживания героя-рассказчика и перспектива умудренного героя, вспоминающего пережитое много лет спустя. Рассказчик в романе Красицкого переживает полное перевоплощение, которое и является главной дидактической составляющей романа. При этом в процессе повествования сам рассказчик не открывает свое знание об этом предстоящем перевоплощении, но работает со смысловой двузначностью. Решающим элементом здесь становится полемика c идеологией и этикой дворянства, при этом в романе ощутима поистине бахтинская гетероглоссия (многоголосие). Тереза Косткевичова указывает, что автор инсценирует столкновение разных мировоззрений, идеологий и «языков», в особенности в начале «Приключений Миколая Досвядчиньского», где мы видим конфликт между языком (= мировоззрением) польской шляхты и языком уже умудренного опытом Николая, который вспоминает свою молодость[323]. Это столкновение идеологически-языковых систем не только означает индивидуальное развитие героя, но и метонимически репрезентирует политически раздвоенное общество Польши эпохи Просвещения.

Булгарин хотя и использует в предисловии к своему роману понятие «исповедь», которое тоже отсылает к автобиографическому повествованию с нравственным изменением, однако в конце рассказчик дистанцируется от этой модели. Он говорит нам (не без иронии ли?), что текст этот станет понастоящему нужным лишь тогда, когда Россия окончательно станет просвещенной и обустроенной, а сам роман, таким образом, будет служить напоминанием о том, что когда-то здесь царили взяточничество, бесхозяйственность и т. п.

Важно отметить, что, хотя оба автора делают выбор в пользу (псевдо)автобиографической формы, их направляет рационалистически-просвещенческая антропологическая модель, которая не оставляет места описанию внутренних конфликтов.

Совершенно иным путем идет Эдвард Масальский. В его тексте повествование ведется от третьего лица, а личность главного героя не претерпевает никаких изменений. Да и сам роман не претендует на то, чтобы казаться увлекательным, вместо этого он с помощью скудного нарратива связывает воедино ряд поучительных эпизодов. При этом все изменения должны происходить со слушателем мудрого пана Подстолича Владиславом, который является усредненным, собирательным образом польского дворянина (именно в нем читающая публика должна была узнать себя).

Эта литературная стратегия напоминает роман Красицкого «Пан Подстолий», в котором курс обучения проходит не одноименный главный герой, а посетитель его поместья, а вместе с ним и читатель.

В свою очередь булгаринский «Иван Выжигин» и «Приключения Миколая Досвядчиньского» Красицкого (но не его «Пан Подстолий» и не «Пан Подстолич» Масальского) развивают традицию плутовского романа – рассказ ведется от лица социально ущемленных, повествуя об их моральном перерождении либо социальном взлете, либо о том и другом[324].

Однако и Красицкий, и Булгарин вносят в эту традицию некоторые важные изменения. Миколая Досвядчиньского, безусловно, можно охарактеризовать как испорченного молодого человека, но он ни в коем случае не является социально обделенным, напротив – он шляхтич (то есть представитель элиты), который в ходе романа становится еще и добропорядочным гражданином. Но и у Булгарина модель плутовского романа оказывается реализованной не в полной мере. Хотя его герой лишен привилегий, мнимый сирота и морально неустойчив, он все же не преступник[325] – моральное самоусовершенствование и экономический успех накладываются друг на друга, и это совпадение носит программный характер. Очевидно, дорога вверх и борьба за признание оказываются для Булгарина далеко не отвлеченной литературной темой, но биографическим лейтмотивом, почему они и проникают в его мемуары.

Кроме того, Булгарин и Красицкий используют отдельные элементы приключенческого романа с побегами, похищениями, шантажом и т. д. Еще одним важным формальным сходством между «Приключениями Миколая Досвядчиньского» и «Иваном Выжигиным» является структура текстов, которая в обоих случаях состоит из трех частей:

1. Детство в польском поместье, знакомство с порочной городской жизнью.

2. Утопия.

3. Возвращение героя к жизни уже как рационального, здравомыслящего человека[326].

Роман Масальского тоже состоит из трех частей, но без утопии.

Социально-идеологическая ставка

Следующим вопросом, который я хотела бы рассмотреть, является специфическая модификация польского просвещенческого романа у Булгарина и ее отличие от приемов Масальского.

Если шубравцы и Красицкий писали преимущественно о дворянстве, то Булгарина интересует также и купечество. На этот факт уже обращали внимание многие исследователи творчества Булгарина[327]. Польское Просвещение, за небольшими, но важными исключениями (которые мы находим, прежде всего, в Варшаве), стремилось изменить именно дворянское сословие. Булгарин же считает важным для России сближение дворян и купечества. С шубравцами Булгарина объединяет здесь лишь тема трудовой этики, но сам он уже предвосхищает трансформацию российского общества в общество коммерсантов и капиталистов, в котором «купцы, просвещаясь более и более, не станут переходить в дворянство, но составят почтенное значащее сословие»[328]. Впрочем, и в таком виде российское общество организовано у него не менее патриархально, чем у большинства его современников.

Кроме того, в текстах Красицкого и Булгарина по-разному выражен интерес к религии. У Красицкого она играет лишь второстепенную роль (Клейнер говорит о деизме[329]), хотя сам автор был представителем католического духовенства (епископом). Его полемический заряд направлен прежде всего против поверхностной, провинциальной религиозности, полной суеверий, источником которой он считает иезуитские школы[330]. Вместе с тем в заключительной части «Приключений Миколая Досвядчиньского» автор демонстрирует открытую симпатию к квакерам и даже дает своему герою попасть в лапы инквизиции, тем самым критикуя непредсказуемость и произвол католической юрисдикции.

У Булгарина же мы наблюдаем интерес к религиозному многообразию и местами даже к религиозной толерантности. В «Иване Выжигине» упоминаются и русское православие, и польский католицизм, мать главного героя происходит из староверов, тут же мы встречаем евреев, которые хотят обратить Выжигина в свою веру, еще более коварных евреев, принявших ислам, и в довершение – мусульман («киргизов», как тогда в России называли казахов), чьи нравы описываются как образцовые и чья вера хотя и содержит множество элементов шаманизма, однако описывается в позитивном ключе и с этнографическим очарованием. Но сама религия понимается в романе весьма просто – в крайнем случае все можно объяснить Божьим провидением.

Масальский в свою очередь создает образ православного священника, который оказывается идеальным союзником просвещенного помещика[331], в то время как его врагами в течение всего романа оказываются еврейские управляющие и арендаторы.

Следует отметить, что критика нравов в рассматриваемых текстах осуществляется чаще всего путем сатиры, однако ее характер меняется от текста к тексту. Красицкий и шубравцы практикуют просвещенческую дидактику, основанную на этике и ставящую целью исправление «неправильного» поведения, границы которого, в свою очередь, очерчены с помощью сатиры. Для Булгарина гораздо большее значение имеют элементы сенсации и развлечения, которые включают в себя не только сатирические моменты, но, как правило, и противопоставление хорошего и плохого представителя определенной социальной группы – например, полицейского чиновника[332]. Часто к тому же персонажи носят говорящие имена, помогающие оценить их поступки (Виртутин, Дурачинский и т. п.).

В свою очередь Красицкий и Масальский гораздо сильнее интересуются общественно-политическими вопросами и социальными теориями: в их текстах тезисно указывается путь к построению совершенного общества. «Пан Подстолич» Масальского даже нередко выглядит как учебник новых прикладных наук начала ХІХ века. Наряду с агрономией при этом особенно подробно описывается экономика. Примером может служить седьмая глава первой части[333], где объясняется связь между экономикой и денежным обращением, вполне в духе классической экономической теории.

Причиной столь большой значимости систематической перестройки общества и социального анализа в польских текстах является их ориентация на проблемы польской государственности, находящейся под угрозой полного исчезновения. Тексты Красицкого появлялись в протонациональных рамках. Его повествование развивается на фоне польской национальной культуры и польского политического дискурса, которые наполняют весь мир его нравоучительных романов. В них не упоминается экспансия государств-соседей, а различные меньшинства, населявшие старую Речь Посполитую, тоже остаются почти полностью вне поля зрения. Чтобы понастоящему встретиться с чем-то чужеродным и ощутить настоящую инаковость, Николай Досвядчиньский должен пережить кораблекрушение, оказаться на южноамериканских приисках или в испанской тюрьме. В романе «Пан Подстолий» региональный горизонт оказывается еще более узким.

В отличие от Красицкого у Булгарина мы встречаем иное обрамление – имперское. Биография Ивана Выжигина – это биография жителя империи: безвестный сирота из польской провинции социализируется в Москве, много путешествует и в конце концов оседает в Крыму. Опыт жизни в империи выходит едва ли не на первый план. В связи с этим мультиэтничность становится не просто важной темой, но также и объектом гордости и патриотизма, которые проявляются, например, в словах спасителя Выжигина – Петра Петровича Виртутина, убежденного монархиста, который с гордостью говорит о «пространной России, составленной из разнородных племен»[334]. Помимо этого у Булгарина проявляется значительный интерес к меньшинствам. Многие сцены романа происходят в Литве / Белоруссии и изображают польские нравы, но в то же время язык произведения (а это русский роман!) и включение всех этих традиций и мотивов в биографию Выжигина усиливают межкультурную составляющую произведения. Критика дворянства перестает быть лишь критикой нравов, как это было у Красицкого и шубравцев, и перерастает в критику самой Польши. Это обусловлено языком произведения и совсем иной позицией говорящего, а именно – поляка, живущего в России.

Другим отличием «Ивана Выжигина» от романов Красицкого становится более широкое развитие еврейской темы, которая присутствует в романе «Пан Подстолий», где говорится о пагубном влиянии еврейских шинкарей[335]. Дискуссии о еврейском вопросе можно найти и у шубравцев[336]. В «Воспоминаниях» Булгарина наряду с весьма критическими высказываниями о евреях (например, о евреях в Курляндии, здесь булгаринские мемуары перекликаются с текстом Масальского) упоминается и очень позитивный опыт общения с ними (сентиментальный эпизод с шинкарем Иоселем)[337]. В свою очередь в романе «Иван Выжигин» заметно явно враждебное отношение к евреям, оставшимся верными еврейским обрядам и традициям[338]. Истоки этой враждебности уходят не только в традиционную юдофобию, но и в идеологию Просвещения (в Польше самым известным представителем просвещенческой критики евреев был Юлиан Урсын Немцевич). Повествователь Булгарина с точки зрения рационалистического моралиста отвергает старопольские, домодерные порядки, характерной особенностью которых была специфическая роль евреев как посредников в экономических отношениях между помещиками и крестьянами. Оборотной стороной таких порядков становилось преступное, по его мнению, обогащение «коварных» евреев. Он придерживается идеи о необходимости распространения «универсальной цивилизации» в еврейской среде. Таким образом, хорошим мог считаться лишь тот еврей, который соблюдает шабат в воскресенье и делает покупки в местной мясной лавке[339]. В полностью развернутом виде, то есть в «специфической» форме безудержного антисемитизма, такое отношение наблюдается у Эдварда Масальского. Его выразитель, Пан Подстолич, считает погром и изгнание единственными приемлемыми способами обращения с евреями.

Помимо этнокультурных отношений, страну и общество, в которых булгаринский Выжигин учится жизни, тоже можно охарактеризовать как имперские: Россия держится на армии и верности царю (что автор оценивает весьма позитивно). С точки зрения структуры текста нипуанская утопия из «Приключений Миколая Досвядчиньского» (то есть безупречно организованное общество, которое не найти на карте) соответствует эпизоду у «киргизов» из «Ивана Выжигина»[340]. Однако у Булгарина собеседником рассказчика является не образованный человек из вымышленной страны (как нипуанец Ксао у Красицкого), но выросший в России «киргиз», который становится проводником пророссийской политики у себя на родине – имперский дискурс соединяется здесь с просвещенческим интересом к «первобытности» (первобытным народам), причем такого рода соединение становится возможным во многом благодаря религиозной толерантности.

Совсем по-другому подходит к этим вопросам Масальский: в своем романе «Пан Подстолич» он далек от понимания новых российских властных структур и даже не упоминает их. Он остается верен логике польского реформатора, и лишь положительная оценка некоторых восточнославянских элементов косвенно указывает на то, что в Польше / Литве наступают новые времена.

Еще одно важное различие обсуждаемых произведений: все они несут в себе различные идеалы мужского и – имплицитно – гражданского поведения. У Красицкого[341] и у шубравцев мы находим образ провинциального патриарха – разумного, опытного и просвещенного хозяина (по-польски: dobry ziemianin), который не просто владеет землей, но и выступает как политический субъект. Этот же образ представляет Масальский, при этом уделяя внимание и региональным особенностям. Как говорится в самом тексте: «Но мне хотелось бы видеть сочинение, в котором бы в меньшей сфере, но равно забавным образом [как в “Иване Выжигине”], выставлены были напоказ преимущественно обычаи нашего сословия и обязанности наши к обществу, о чем люди нашего сословия почти нигде ничего не слышат»[342].

У Булгарина, напротив, вместо просвещенного хозяина мы видим идеального, справедливого подданного. Иван Выжигин обладает рыцарским благородством и чувством чести, а также прекрасно ездит верхом и обращается с оружием. Эти солдатские навыки, которые он приобрел у киргизов, становятся подспорьем для его карьеры в русской армии. И хотя булгаринский герой тоже в конце концов оседает в провинции (в Крыму) и, как Досвядчиньский, Подстолий и Подстолич, посвящает свое время семье и сельскому хозяйству, в самом тексте романа эти мотивы не находят развития.

Однако, пожалуй, самое важное отличие Ивана Выжигина от Миколая Досвядчиньского и пана Подстолия Красицкого, равно как и от пана Подстолича Масальского, заключается в том, что герой Булгарина не имеет никакой политической программы. Будучи чутким и чувствительным человеком, он остается просвещенным и достойным подданным, однако ему чужд (кантовский) постулат о полной ответственности за собственную судьбу.

Булгарин и межкультурная коммуникация

Итак, важнейшее отличие между рассматриваемыми здесь структурно столь похожими друг на друга текстами заключается в том, что Булгарин вводит польскую тематику и польские проблемы в культурное поле Российской империи. При этом он намеренно подчеркивает межкультурные элементы. Стоит только напомнить о вышеупомянутом юридическом эпизоде: Выжигин не пользуется услугами плохих польских ходатаев по делам и чуть лучшего ходатая-украинца, который, притворяясь простаком, пытается обвести Выжигина вокруг пальца, напротив, он обращается за помощью к русским, которые хотя и не намного лучше предыдущих «юристов», все же помогают главному герою решить его проблемы. При помощи романного повествования Булгарин оправдывает инкорпорацию Польши в состав Российской империи, то есть ее (части Польши) поглощение.

Благодаря этому булгаринский «Иван Выжигин» нашел свою публику в Вильне – здесь читатели восприняли этот текст как часть собственной традиции, что явствует из процитированного выше пассажа из «Пана Подстолича». Через «Выжигина» эта же публика была готова вновь обратиться к пану Подстолию Красицкого уже в образе литовского пана Подстолича, написанного виленским переселенцем в Санкт-Петербург. Сегодня может показаться удивительным, что и для такого рода романа в России, очевидно, нашлась своя публика: четыре увесистых тома «Пана Подстолича» Масальского были немедленно переведены и изданы в Петербурге. На фоне истории польской литературы, однако, повторная рецепция Красицкого в Вильне в 1831 г. кажется еще более странной: все то, что считается важным в Вильне, – и филоматы, и первые романтические сочинения Адама Мицкевича – прошло без следа мимо булгаринского текста и его рецепции Масальским. Путешествие пана Подстолия останется знаковым, но почти забытым литературным эпизодом в истории польской и русской литератур.

Французский язык и критика перевода в статьях Булгарина из «Северной пчелы»: «Словарная» стратегия