F20 — страница 14 из 24

Нога болела, я не принимала лекарство уже десять часов. Реальность начала уплотняться, швы на устоявшейся картинке потрескивали, их распирало от того, что было под ней. Мне казалось, что я попала в мелодраму, которая идет по телевизору, и Марек говорит со мной принятым в таких мелодрамах языком.

– Ты знаешь, – сказал он и повесил трубку.

Анютик была хитрее и в житейском плане гораздо изворотливее меня, но при этом в ней отсутствовал какой-то важный стержень, иногда я думала, что вся ее личность – это стопка книг, которые столько лет стоят в углу, что как будто уже вросли в пол, но сто́ит вытащить хоть одну, и все развалится.

План, который она разработала, на первый взгляд мог показаться полным идиотизмом, но мой жизненный опыт подсказывал, что именно такие планы чаще всего и осуществляются. Утром мы уйдем как будто в школу, а сами подкараулим Лёшу и попросим у него ключи. Скажем, что нам нужно где-то побыть, потому что школа затрахала. Он даст нам ключи, и мы обыщем квартиру.

Следующим утром я не смогла встать с кровати. Нога болела не так, как обычно, она пульсировала. Анютик убеждала меня наплевать и все равно идти к Леше, но я послала ее, и она ушла одна. Я сняла носок: ступня была ярко-розовой, к ране невозможно было прикоснуться, по краям засохли коричневатые гнойные дорожки. На одной ноге я допрыгала до бабушкиной комнаты и украла пачку баралгина. За два часа я выпила четыре таблетки, но легче не стало.

Ничего не оставалось, как показать ногу маме.

– Как такое получилось? – спросила она.

– Я на стекло наступила, – сказала я.

Мама вызвала такси, и мы поехали в больницу. Дежурный врач выслушал версию про стекло, подавил пальцем в ногу и сказал, что надо делать операцию.

– Съездите домой и привезите пижаму, халат, тапочки, чашку, столовые приборы… вам сестры расскажут.

Мама спокойно, даже как будто с радостью встала и, поблагодарив врача, вышла из смотрового кабинета. Врач заполнял карту.

– А операция под наркозом? – спросила я.

– Под местным, – ответил он, не поднимая глаз.

Из моей ступни вычистили гной, в задницу мне всадили три укола. Я лежала в доставленной мамой пижаме на койке у окна. Помимо меня, в палате были еще три старухи. Одна все время слушала радио, поставив на подушку неисправный приемник. Он шипел, и голос Сергея Доренко раздавался как будто сквозь прибой. Две другие обсуждали личную жизнь Наташи Королевой, проявляя недюжинную осведомленность. Первая старуха иногда поворачивалась к ним и говорила:

– До чего довели народ!

Мама догадалась привезти мне мобильный. Позвонила Анютик и с непонятным мне злорадством поведала о приключениях, которые я упустила.

Сначала она сорок минут ждала Лёшу на лавочке у подъезда, но его не было. Оставаться у подъезда стало уже опасно – в любой момент могла выйти мама, и Анютик приняла решение идти к Лёше. Выяснилось, у него бронхит, вчера приходила врачиха и дала справку на неделю. Он пригласил ее войти и пошел на кухню ставить чайник.

– А ты заразиться не боишься? – спросил Лёша, вернувшись.

– Я бы хотела от тебя чем-нибудь заразиться… – Анютик подошла к дивану и села рядом с Лёшей.

Он недоверчиво смотрел на нее.

Она погладила его по волосам, а потом сказала:

– Может, примешь душ?

– Сейчас? – поразился он.

– Конечно сейчас. – Анютик хрипло рассмеялась.

Лёша, не веря своему счастью, бросился мыться. Анютик тем временем исследовала его кухню. Она залезла под стол, пооткрывала ящики, там стояли пакеты с гречкой, рисом и сахаром. Анютик не знала, что ищет, но тут ее внимание привлекла люстра. Она была сделана в виде матового шарика, она свисала с потолка на длинном серебристом шнуре. Весь шарик занимали узоры, разноцветные птицы с женскими грудями, золотые капли… Анютика осенило, что Сергей был художник и мог расписать эту люстру.

Она схватила пепельницу-сфинкса и встала на стул – шарик висел вровень с ее головой. Одной рукой она взялась за шнур, а другой с силой ударила пепельницей по шарику. На пол посыпались осколки. В образовавшейся дыре Анютик увидела небольшой газетный сверток. Из душа как раз выбрался Лёша.

– Ты что делаешь? – Лёша стоял в дверях кухни и смотрел на Анютика.

Она спрыгнула со стула.

– Мне показалось… там что-то есть, – сказала она.

Сверток Анютик успела спрятать под майку.

– Ты больная, да?! – заорал Лёша. – Ты что, люстру разбила?! Что я матери теперь скажу?!

Дома Анютик развернула сверток. Внутри оказались шесть старинных колец с помутневшими камнями, толстый браслет из золота со змеиной головой на застежке и свернутый вчетверо клетчатый листок, исписанный мелким почерком. “Ира, если вдруг я умру, ты сможешь жить на это всю жизнь и не работать. Только не продавай все сразу. Твой С.”, – говорилось в записке.

– Какая же я молодец! – закончила свой рассказ Анютик.

Я промолчала.

Мне предстояли три дня перевязок. Марек не приехал и не позвонил.

– …А когда она еще с Николаевым была, Наташка, но отношения уже плохие были, ее мать говорила, она ей говорит: что-то, мама, скучно, пойду в клуб развеяться…

Старухи по очереди сделали на задницах йодовую сетку, чтобы полегче сходили синяки от уколов, и лежали на боках, повернувшись друг к другу, как горные хребты.

– …А там – он, Тарзан, уже очень он известный был, а ее сестра говорила, знаете ведь, что у нее ребенок больной? Да-да, больной. И она его, значит, увидела и, говорит сестра, пошла за кулисы, к администратору, и просит телефон его, чтоб дали. И сама позвонила ему, вот не постеснялась она, такая она…

В палату заглянула медсестра и поманила меня пальцем.

– Пришли к тебе.

Я встала и, наступая на носок забинтованной ноги, поковыляла по коридору к приемному отделению. Там у сломанного лифта стояли несколько кушеток, списанных из смотровых кабинетов. Рядом с кушетками стоял Саша, в руках у него был пакет, оттуда маняще выпирали козырьки “Мишек на Севере”.

– Привет, – сказала я.

– Привет. – Он помог мне сесть. – Мне сестра твоя сказала… что и как, вот, навестить решил. Любишь конфеты? Я тут еще воды принес…

Он поставил пакет у моей здоровой ноги, словно обозначая его принадлежность перед другими больными, как привидения шаставшими по коридору.

– Спасибо, – сказала я.

Минуты две мы молчали.

– Больно тебе было? – спросил он и положил руку мне на бедро, как будто хотел заглушить эту боль.

– Только когда наркоз прошел.

Саша попрощался и ушел. Я еще немножко посидела около навсегда затихшего лифта. Потом дверь на лестницу открылась и впустила в приемное громкую толпу студентов, от которых воняло табаком. Они разговаривали и смеялись все одновременно. Из отделения вышел врач и прикрикнул на них, потом он обратился ко мне:

– А ты чего тут сидишь на сквозняке? Мало тебе было?

Я потащилась в палату.

Домой я вернулась с освобождением от школы на неделю. Ногу нужно было два раза в день обрабатывать тетрациклиновой мазью. Из шкафа в коридоре исчезла коробка с колюще-режущими инструментами, подчистили и ящички в ванной – никаких бритв, шпилек, щипчиков, только безопасные, излучающие позитивность предметы. В верхнем ящике письменного стола записка от Анютика – где лежит рисполед. Я нашла и выпила две таблетки.

Через три дня я смогла надеть ботинки, мы с Анютиком вошли в метро и поехали на станцию “Улица Подбельского” с двумя пересадками. Движение в темноте как-то успокаивало, лишало воли, мы стояли, зажатые между двумя усталыми мужчинами без жизненных перспектив. Оба читали газеты, один про спорт, другой – “Московский комсомолец”.

– Он был сегодня в школе? – спросила я.

Анютик с готовностью отчиталась:

– Был, в столовой его видела, кивнул мне, потом на перемене ходил на улицу курить.

– И ничего не спрашивал, вообще ничего?

Она покачала головой:

– Да забудь ты о нем. Он придурок.

– Я просто не понимаю… – Я говорила и говорила, глядя на проносящиеся за надписью “Не прислоняться” железобетонные профили, как будто поток этой бессмысленной, не приносящей ни ясности, ни облегчения речи мог меня спасти, как будто именно от нее все зависело. – Разве можно так расстаться? Просто взять и расстаться. Без звонка, без разговора.

– Все друг другу надоедают, – сказала Анютик, – все хотят кого-то другого. Вместе остаются навсегда… просто от отчаяния. Когда понимают, что никого другого никогда не будет. Как мама с Толиком, – добавила она.

Дверь открыла женщина лет шестидесяти в длинной черной юбке. Под ногами у нее бился черный всклокоченный пудель.

– Мы ищем Ирину, – сказала Анютик.

– Ну, я Ирина.

Женщина смотрела на нас с каким-то испуганным облегчением. Как будто мы были убийцами, которых она давно уже ждала и знала, что они обязательно придут, и вот они пришли, и она может спокойно вздохнуть и больше не бояться: наконец-то.

Она впустила нас в квартиру, захлопнула дверь, на которой с помощью скотча помещалась табличка из картона: “Боже, благослови входящего в сей дом, защити и сохрани исходящего из него и даруй мир в нем пребывающему”.

– Проходите. – Она значительно подвинула к нам две пары пластиковых шлепок фиолетового цвета. – Сейчас чайник поставлю.

Кухня была крошечной, плита – в черной пене выкипевших борщей, рядом с конфорками обугленные части спичек, всю стену над закрытым клеенкой столом занимали бумажные иконы и фотографии. Дети, бесформенные растекшиеся женщины в косынках, их глаза уже познакомились с диагнозами в полторы страницы и смотрели строго, священники с какими-то реквизитными крестами на животах. Ирина зажгла газ под белым с рыжим, опаленным, как у коровы, боком чайником, в захватанную стеклянную вазу насыпала сухофруктов.

– Вы от Ольги Антоновны? – спросила она.

– Нет, – сказала Анютик.

Ирина округлила глаза, ее выцветшие пальцы схватились за спинку стула.

– А что… а от кого вы тогда?

Анютик достала из школьного рюкзака сверток и положила рядом с сухофруктами. Протянула Ирине записку, она взяла ее и читала, шевеля губами. Записка давно была прочитана, а губы все шевелились, их движение набирало амплитуду, переходило в дрожь.