Фабрика ужаса — страница 62 из 91

Но беседу начать мне не удалось, потому что как раз в тот момент, когда я открыл рот, и начался ужас.

Трудно передать словами ощущение от произошедшей ни с того, ни с сего метаморфозы. Мир вокруг меня потерял цвет. Ветер затих. Исчезли шумы и запахи. Наступило что-то новое.

И скалы, и небо, и дали, и огонь в костре — все стало вдруг иссиня-серым и как бы двумерным. Превратилось в контрастную, не очень резкую фотографию.

Я чувствовал грозное приближение чего-то катастрофического, фатального. То же самое, наверное, ощущали обитатели Тепе-Кермена, когда в ожидании появления полчищ Ногая впервые расслышали доносящийся из-за холмов топот тысяч коней. Хруст и стон земли.

И это страшное приблизилось и ударило меня в грудь тошной волной.

Неожиданно послышались какие-то сиплые голоса. Как будто пространство скрутилось в дьявольскую телефонную трубку… я услышал переговоры обитателей ада.

Каркающий голос спросил, грубо корежа слова: «Это кто такие? Неудравшие беляки? Буржуйское отродье? Или зеленые? Что будем с ними делать, Палыч?»

Ему ответили: «Сразу видно, из какого огорода овощи. Контра. Так, товарищ Прялый, девок — в подвал к тете Розе. Оприходовать и в расход. Пацана и очкарика на допрос к товарищу Куну. Хотя… Чего тянуть, да балясы точить? Указание сверху имеем ясное. С обрыва их… Да не забудь трофеи для Евдокимова!»

К нам подошли отделившиеся, как тени от скал, серо-синие люди. Похожие на красноармейцев из фильмов о Гражданской войне. Двое — в пыльных шлемах с звездами, один, маленький — татарин, другой, покрупнее — почему-то со страшно знакомым лицом. Кто это, чёрт возьми?! Третий был опоясан крест-накрест пулеметными лентами. Широкий и крепкий как старый дуб революционный матрос в тельняшке и бушлате. Четвертый — урод с провалившимся носом, вроде как солдат, в рваной шинели и в опорках. Спрашивал, по-видимому, урод, а отвечал матрос.

Мы застыли в шоке. Я так и не успел закрыть рот. Был парализован.

Сколько длился шок — не помню. Помню только, что вдруг отчетливо расслышал какие-то щелчки. Это Шигаров щелкал своим ФЭДом!

Тут все быстро завертелось. Как будто включился и затрещал кинопроектор!

Понеслось черно-белое кино.

Урод как-то боком подскочил к Шигарову, вырвал из его рук камеру, швырнул ее на камни и ударил аспиранта в висок прикладом винтовки. Тот повалился как мешок (обычно пишут — как сноп, но я никогда не видел валящихся снопов). Очки его отлетели в сторону, сверкнув стеклами. Солдат достал широкий штык и отрезал у лежащего уши. Выколол ему глаза, потом приподнял аспиранта одной рукой за шкирку и бросил как котенка в пропасть. И довольно закрякал.

Шкаф-матрос поймал вскочившего и попытавшегося удрать Пятнадцатилетнего Капитана, сгреб и обнял его медвежьим объятием, укусил его губы так, что кровь потекла по небритому подбородку, и тут же задушил несчастного огромными руками с вздувшимися хищной волной ногтями. Отрезал Дику Сэнду уши и нос и кинул обезображенный труп в пропасть.

Те, двое, в пыльных шлемах, вцепились как клещи в вопящих и отчаянно отбивающихся от них девушек. Повалили. Татарин — Оксану, а другой, с знакомым до боли лицом — Зухру. Грубо раздвинули им бедра, сорвали нижнюю одежду. После изнасилования татарин отрезал Оксане груди, а тот, другой, вспорол полумертвой Зухре живот. Трупы тоже побросали в пропасть.

Меня злодеи как будто и не видели.

Убийцы собрались в группу… глухо заговорили о чем-то… слились со скалой, пропали.

Я остался у камня один, в жутком черно-белом мире.

Ужас, однако, и не собирался прекращаться. И вот… мои друзья опять сидят вокруг костра. Появляются серые. Сцена насилия повторяется. Кто-то упрямо еще и еще раз прокручивал страшное кино.

Только когда кошмар повторился раз тридцать, я понял, что надо делать, и прыгнул в пропасть.

Мне показалось, что я лечу, а упругий воздух держит меня, как птицу, но через мгновение я увидел стремительно приближающиеся скалы и зажмурил глаза. Я слышал, как трещал мой ломающийся хребет, почувствовал, как из горла хлынула кровь и проткнутое ребром сердце перестало биться.

Во мне и вокруг меня разлилась, как молоко, белая тишина смерти.

Когда я очнулся — в холодном поту — мир вокруг меня опять был цветной, шумный и пахучий. Жарило оранжевое Солнце. На мое загорелое колено села большая янтарная стрекоза. Никаких красноармейцев рядом не было. Не было и следов крови на камнях. Не было почему-то и моих друзей.

Я все еще сидел там, у стены, рядом с камнем-зубом. Даже наш костерок не потух!

На камнях валялись — фотоаппарат, очки с треснувшими стеклами, расческа и два венка из желтых и синих цветов.

Я решил не психовать, по пещерам не бегать, а просто пойти назад, в Научный. И попытаться жить дальше так, как будто ничего не произошло. Может быть, это все какой-то безобразный розыгрыш? Ошибка воображения? Видение? Мираж? Или подсыпали мне злые девчонки какую-то снотворную гадость в воду? Или Капитан придумал какой-то дикий трюк?

Трюк?

Я заставил себя поглядеть с обрыва вниз, к счастью ничего страшного там не обнаружил и ушел с Тепе-Кермена, прихватив с собой камеру, очки, венки и расческу. Сориентировался и через два с половиной часа уже лежал на койке в своей одноместной норе в общежитии. Спрятал предметы в тумбочку, а венки повесил на гвоздь. Принял ледяной душ в грязной душевой. Поужинал, чем бог послал, закрыл глаза и терпеливо ждал, когда кто-нибудь из покинувших меня друзей придет и все расскажет, и мы посмеемся вместе. Никто, однако, не приходил.

Я вышел из своего укрытия поздним вечером и начал расспрашивать лениво бредущих к своим инструментам студентов о девочках, Капитане и Шигарове. На меня смотрели недоуменно. Позевывая, крутили пальцем у виска. Советовали меньше пить. Встретил на улице профессора Карабая, извинился и спросил, где — черт возьми! — его дочь, ее подруга, где сын профессора Троицкого и аспирант Шигаров. Привел его в свою каморку, показал ему очки, фотоаппарат, венки и расческу.

Карабай, слегка кривя рот, поморгал, скептически посмотрел на венки и произнес своей обычной скороговоркой с легким татарским акцентом: «Вы, Антон, переутомились. Может быть слишком долго на Солнце бегали? Очки это ваши, и расческа ваша, и ФЭД, насколько я знаю, ваш, вы с ним сюда приехали. Прекрасная камера, точная копия немецкой Лайки. Никакой дочери Зухры у меня нет и никогда не было. На нашей станции никогда не работал никакой Троицкий и не было тут никакого Максима-Капитана, а у меня никогда не было аспиранта по фамилии Шигаров. Вам наверно надо пропустить одну ночную вахту. В медпункт зайдите. И на блинк-компараторе денек не работайте. Полежите на койке, почитайте что-нибудь или поспите. Помните, у нас на станции — сухой закон. Кстати… Вы случайно красных мухоморов не ели? Аманита мускария. Некоторые местные взяли моду. Галлюцинируют, а потом занятых людей от работы отвлекают. Ну мне пора, небо не ждет».

После этой отповеди я начал себя щипать, не помогло.

Вспомнил, что никогда не обедал у Карабая. Деловые разговоры мы вели только в лаборатории. И я действительно носил очки. Надпись на расческе была по-русски! Дорогому Антоше от бабушки и дедушки.

Может, у меня ангина и я в бреду? Или и вправду красный мухомор слопал?

Аманита мускария… любимая еда северных оленей и шаманов…

Да не ел я никаких мухоморов, что за вздор! И галлюцинаций у меня никогда не было. Да еще таких мерзких… красноармейцы… отрезанные уши.

Последней моей надеждой оставался фотоаппарат ФЭД.

Я осторожно перемотал кассету, вынул негатив, проявил и закрепил его в лаборатории. Высушил пленку. С судорожно бьющимся сердцем проверил — не засвечена ли. Нет, не засвечена. На всех кадрах — ландшафты, портреты, фигуры. Вот купола Обсерватории. Вид на Чатыр-Даг. Дорога на Тепе-Кермен. Пещеры… Церковь… Коллективный портрет… Кого? Не разберешь. Вроде нас. Девушки с венками на головах, сидящие у костра… Стена, тот самый камень… Отверстия в скале. Капитан с расческой… Аспирант в очках… Вот и проклятый матрос… Татарин… Безносый…

Господи, а это кто??!

Невыносимая правда открылась передо мной во всей своей чудовищной наготе!

Я узнал лицо того, кто истязал мою любимую.

Дома

Путешествуя по дальним странам, я потерял счет дням и годам.

Когда почувствовал, что скоро потеряю и свое место в пространстве, испугался и поехал домой. В город, в котором когда-то жил.

Решил провести остаток жизни в своей старой квартире на четвертом этаже пятиэтажного дома, облицованного голубоватым камнем.

Квартиру эту я оставил пустой. Продал перед отъездом и мебель, и живопись, и коллекцию мейсенского фарфора, и книги…

Не думал тогда о возвращении, о старости. Я был еще сравнительно молодым человеком, и меня неодолимо тянули к себе — загадочный город в горах Мачу-Пикчу, таинственные резные ступы Боробудура, гигантские улыбающиеся лица погруженного в нирвану Будды, оплетенные мощными корнями, в Ангкоре и солнечные и лунные пирамиды города богов Теотиукана. Еще больше будд и ступ тянули к себе пахнущие гвоздикой нежные женщины с Молуккских островов и темпераментные латиноамериканки.

Хотел было и квартиру продать, даже договорился с маклером о цене, но в последний момент передумал.

А потом… через много-много лет странной жизни, жизни туриста, сибарита, наблюдателя, когда глаза насытились экзотическими красотами, нос устал от пряных ароматов, а тело изнемогло от наслаждений… начал вспоминать свою жизнь до отъезда… вспоминать мужчин и женщин, которых знал и любил в городе, давшем мне когда-то пристанище.

Думал о них и по дороге домой.

Перебирал как четки лица, тела, события, сцены. Качаясь в заполненных пестрым людом перуанских поездах, борясь с тошнотой в неудобном автобусе, поднимающемся и спускающемся по бесконечным серпантинам боливийских Анд… и падая в воздушные ямы вместе с самолетом местных авиалиний Аргентины.