Фабрика ужаса — страница 74 из 91

В конце девяностых я овдовел, дети к тому времени уже покинули дом, денег у меня было достаточно, чтобы безбедно прожить не одну, а три старости, я уволился с работы, переехал в Баден-Баден, снял там квартиру и посвятил свою жизнь собиранию экзотических минералов и окаменелостей. Начал писать «Записки горного инженера». Бродил по окрестностям. Иногда катался за Рейн, в Страсбург, тогда еще прусский, чтобы полакомиться сырами и птичьими паштетами.

Потихоньку подступила старость, я чувствовал, что одряхлел, что теряю ясность соображения. Мои дети и внуки приехали со всех концов Германии, поздравить меня с семидесятипятилетнем. Юбилей удался на славу, но я был рад, когда все закончилось. У меня часто болели ноги и желудок. Я очерствел и то и дело погружался в депрессию. Характер у меня испортился. Жизнь подходила к концу.

В середине января 1910 года я переборол себя, собрался с силами и отправился в Россию, в Санкт-Петербург. Мне не хотелось умереть, так и не раскрыв тайну моего перевоплощения, я решил во что бы то ни стало отыскать художника, нарисовавшего портрет, сыгравший со мной такую фантастическую шутку, и его модель.

Я надеялся найти их на Невском двадцать первого января, в сумерки.

И вот, я на вокзале в довоенном, дореволюционном Петербурге.

Какая роскошь! Какая бедность! Нет слов…

Снял номер в гостинице «Лондон».

Завтра т о т день, двадцать первое.

Место, с которого художник рисовал улицу и старика, я обнаружил еще несколько дней назад. Вывески на фасадах, конечно, были другие. Но дома, церковь, Адмиралтейство — все было как на портрете. Но вот же незадача! Ночью дерзкие воры украли мою бобровую шубу, шапку, два чемодана и бумажник. Осталось у меня только то, что случайно оказалось в кармане брюк. И десять золотых монет, которые я носил из предосторожности в поясе. Хорошо еще, что я, по давнишней привычке, оплатил пребывание в гостинице вперед. Полицейский чин записал в записную книжечку мои показания и обещал найти преступников. Надо было идти на проспект, а я не знал — в чем. Официант в ресторане посоветовал мне посетить меховой магазин Андропова за углом и купить там верхнюю одежду. Я последовал его совету.

Приказчик, узнав о моих несчастьях, предложил мне задешево отечественную лисью шубу, слегка поеденную молью, и новый английский котелок модели 1890 года и обещал приложить к ним бесплатно красный шелковый галстук и темный форменный сюртук инженера путей сообщения.

Только напялив все это барахло на себя и посмотрев в огромное андроповское зеркало, я догадался, кем был тот старик на портрете. И похолодел от ужаса. Ощущение, что все вокруг — ненастоящее, болезненно усилилось.

Я вышел из магазина на улицу, как лунатик. Сильный порыв морозного ветра сбил меня с ног. Я встал, отряхнулся и пошел на Невский. По дороге мне казалось, что люди и животные как-то странно на меня смотрят, с издевкой, что ли, а фонари мне глумливо кланяются.

На фасадах домов показались другие вывески и рекламы — те самые, с моего портрета, а старые исчезли. Каменный мост на Фонтанке с грохотом обрушился в воду, как только я по нему прошел, вслед за ним начали падать и доходные дома, и дворцы, и церкви… В белесом мареве исчезали пешеходы и всадники, тумбы и столбы, земля расступалась и засасывала урбанический мусор в свои кромешные глубины.

Когда я наконец подошел к заветному месту, город на Неве уже невозможно было узнать.

Через несколько секунд от него не осталось ничего, кроме заснеженного поля, из которого торчали несколько чахлых осинок и березок. В сумеречном свете казалось, что снег переливается лиловатыми огоньками, а по краям поля колеблется, как пена на ветру, редкий темно-лиловый лес.

Прямо передо мной стоял открытый мольберт с красками и портретом.

Бородатый, одетый в черное, похожий на Таможенника Руссо художник, сказал: «Наконец-то пожаловали, сударь, встаньте-ка, пожалуйста, вот сюда, смотрите на меня и не двигайтесь. Расстегните шубу. И молчите, слова, как вы уже вероятно догадались, тут бессильны и неуместны. Мне осталось сделать только несколько мазков. Сейчас все кончится… или начнется… это уж на ваш вкус».

Мой старый будильник показывал без четверти пять. Мне надоело пялиться на этот дурацкий портрет. Я встал со своего стула, откинул клетчатую занавеску и посмотрел в окно. Моросил холодный осенний дождь. Влажный асфальт был черен, как воронье крыло, все остальное — дома, деревья, панельные девятиэтажные дома и небеса над ними — было коричнево-серым. Огромный московский двор зиял во всей силе своего безобразия.

Превозмогая слабость и зевоту, я снял портрет с гвоздя, оторвал от рамки медную проволоку и запаковал его в пять слоев газеты… перевязал тесемкой… а утром взял с собой на работу. После обеденного перерыва я не вернулся в лабораторию, а поехал в антикварный магазин, отдал там незнакомому продавцу портрет и квитанцию, показал надписи, обещал пожаловаться… и получил свои деньги назад. Затем заехал к филокартистке, расплатился с ней и забрал пальто. Надел новое пальто и поехал к бабушке.

Она не могла наглядеться на обновку. Гладила благородный каракуль и удовлетворенно кивала головой. Предложила мне кусок пирога с капустой и оставшийся после гостей салат. Я поел, выпил чашку сладкого чая и сказал бабуле: «В следующий раз положи, пожалуйста, в салат поменьше майонеза».

Галактика

МЕДАЛЬОН

Лет пять назад, на Рождество, моя подруга подарила мне ручку с золотым пером.

Ватерман, Париж. Модель «Галактика». Черная благородная пластмасса с латунными колечками вокруг животика. Кончик пера — иридиевый.

С этим Ватерманом я проделываю эксперименты. Отключаю самоконтроль и самоцензуру, активирую, насколько могу, сознание и позволяю руке свободно писать текст черными чернилами на больших атласных листах. Пишу не торопясь, строку за строкой. Берегу перышко.

Иногда выходит что-то странное. Как будто и не мое.

Посмотри в старом сундуке, — язвительно прошептала графиня, неловко стягивая розовыми нервными пальцами расстегнутый наполовину корсет, — посмотри, посмотри! Это там, там! Как я несчастна!

Что может быть в этом сундуке? — спросил смущенный граф, — кажется, его не открывали с того самого времени, когда мы поделили наследство старика Кейна.

Он брезгливо стряхнул с сундука пыль и, немного повозившись с ржавым замком, сбил его нетерпеливым ударом сапога и приподнял тяжелую крышку из кованого позеленевшего металла с изображением улыбающегося Пана, обнимающего смазливую козочку. Увидев лежащую в сундуке женщину в красном платье, граф сверкнул глазами, недовольно хмыкнул, дернул усом и невозмутимо провозгласил: «Приветствую, вас, контесса».

Женщина в красном ловко выскочила из сундука, поправила растрепавшиеся льняные локоны и презрительно отрезала: «Вы непроходимый идиот, граф! Это ловушка. Сейчас вас продырявят!»

В руках у графини блеснул жирным желтым перламутром маленький пистолет.

Раздался выстрел. Потом еще один. Графиня хотела убить двоих.

Граф упал, обливаясь кровью, женщина в красном пропала, сундук с грохотом захлопнулся.

Пуля попала графу в горло. Вторая засела в гобелене с изображением Леды и лебедя по мотивам картины Понтормо. Прямо в разбитом яйце.

Бледная как смерть графиня пошла звонить в полицию, зашнуровывая на ходу корсет трясущимися руками. По дороге к телефону, стоящему на ломберном столике в библиотеке, она споткнулась и упала на лежащую рядом со статуей средневекового рыцаря, усеянную длинными острыми шипами, булаву. Один из шипов проткнул ей грудь. Другой — печень.

Когда она затихла, рядом с ней появилась женщина в красном.

Она сорвала с тонкой шеи мертвой графини серебряный медальон, открыла его и истерично захохотала, глядя на выпрыгнувшего из него изумрудного лягушонка.

ХУМЕНТАШИ

Алексей Юрьевич не любил своей комнаты в санатории. Несмотря на уют, несмотря на огромное окно, балкон, книжную полку и телевизор. После инфаркта он почти не читал — путались строчки перед глазами, путались и мысли, протестующие против диктата чужих слов. И телевизор не смотрел — не мог понять, о чем они говорят, эти новые для него люди.

Чего они все хотят? Неужели они надеются на то, что тысячелетнее холуйство может в один прекрасный момент взять и кончиться? Жили-жили в темном царстве, а потом хоп… и вышли в свет.

Алексей Юрьевич боялся, что все эти перестроечные разговоры — только блеф, прикрытие, а на самом деле они пытаются выпытать из него что-то тайное, постыдное, страшное…

Не скажу, не скажу, твердил он про себя невидимым собеседникам. Не узнаете, скоты, ничего вы не добьетесь, хоть все зубы выбейте.

Зубы ему выбил в пятьдесят втором, на допросе по делу врачей кровавый карлик Рюмин. С тех пор Алексей Юрьевич жевал вставной челюстью.

И окно тоже пугало его, из него открывался вид на санаторский морг — приземистое здание с высокой квадратной трубой. Алексей Юрьевич был не настолько стар, чтобы не понимать, что за фиолетовый дымок вьется над ней. Здание это было чем-то похоже на Рюмина. Алексею Юрьевичу казалось, что оно как и Рюмин смотрит на него мертвыми глазами, недобро скалится и пускает дым из папиросы.

При первой возможности он шел на улицу, на воздух — к соснам, осинам и кленам, к стальному подмосковному небу, к невысокому солнцу. Убегал по асфальтированным дорожкам подальше от своего корпуса, и ходил, ходил упрямо, чертил своим телом полукилометровые периметры, заполнял собой пустоту санаторского парка.

Порывы холодного ноябрьского ветра освежали его, он жадно дышал, сопел. Тающие на его старом морщинистом лице и стекающие на подбородок холодными капельками снежинки охлаждали его воспаленную, плохо выбритую кожу, приносили облегчение, напоминали почему-то о море. Не о том, сером, балтийском, которое он много раз наблюдал во время отдыха в Юрмале со своей секретаршей Гуной, объедавшейся взбитыми сливками, а о другом, великом, вселенском, по сравнению с которым и все земные моря и океаны и даже сам потрясающий Млечный путь — только капелька слизи, принимающем в себя все тленное, в которое, пеплом и дымом, должен был вскоре влиться и он.