…
Мы сидели напротив друг друга в старинных креслах с пурпурной, с золотыми звездочками, парчовой обивкой… между нами посверкивал синими гранями шестиугольный стеклянный столик на позеленевших медных ножках. На столике не было ничего, кроме бутылки красного вина, двух бокалов и крохотной резной фигурки Анубиса.
Мне было неудобно… пришел в гости, а с собой ничего не принес… Белла Марковна угадала мои чувства.
— Ничего, ничего, не стесняйся, Антоша. Все понимаю. Приехали с этой перестройкой в голодный барак. Правильно поступаешь, уезжай. К черту Совок. Проживешь вторую половину жизни среди нормальных людей, а не среди ватников и ушанок.
— А вы что же?
— Что мне, старой перечнице, надо? Я уж как-нибудь тут перекантуюсь. Где родилась, там и пригодилась. Год до пенсии остался…
— А вы уверены, что ее платить будут?
— А ты уверен, что сможешь в Европе заработать на хлеб с маслом?
— Я ни в чем не уверен. Но тут, в совке нету больше масла, а за хлебом я вчера сорок минут в очереди стоял.
Хотел взять батон. А когда очередь подошла, сказали: «Нету хлеба. Сегодня завоза не будет».
— Сделать тебе бутерброд? У меня еще сыр остался от последней посылки. Рокфор. Голубой, с плесенью.
— Спасибо, не надо. Извините, что я с собой ничего не принес. Хотел бы подарить вам цветы и коробку шоколадных конфет. Но нету нигде ни того, ни другого. А на рынок идти — денег нет. Я последнее время в церкви работал. Мне там платили сто рублей в месяц.
— Как же это тебя угораздило…
— Институт послал, а в церковь привел… случай. Ничего, зато я теперь точно знаю, что это за контора. Может, когда рассказ напишу… Я ведь даже с владыкой Кириллом познакомился.
— Расскажи, почему ты институт бросил. Ты же вроде хотел карьеру делать… Кстати, твой папа жив еще? Я его еще несколько лет назад из вида потеряла, когда он из правления вышел.
— Жив. Бедствует. Как все мы. Жалко его. Потерял лоск и вес. Смерть мамы перенес плохо. Хотя она умерла уже после их развода. Связался с какой-то… Та его обобрала.
…
Я старался глубоко не рыть и особенно не расходиться… говорить иронично-обтекаемо… Но все-таки разошелся… как Иван Грозный в письмах к Курбскому… вошел в раж… изругал институт, церковь, Москву, перешел на политику… выложил все, что накипело.
— Бабушка умерла, дедушка… да, тот… в дурдоме. С женой — в долго длящейся ссоре. Почти не разговариваем. Уезжать буду без нее. Другая бабушка меня не узнает. Школьные друзья куда-то подевались. Никого нет рядом. Все, что мы как-то построили, чем мы жили, разрушается… Может и к лучшему. Ведь мы не люди, а советские огрызки.
Воспаленный мой диалог продолжался минут сорок и кончился нервным припадком.
Я потерял себя и плел непонятно что… От волнения.
Оттого, что меня слушает зрелая умная женщина. Которую мне вдруг так захотелось поцеловать…
— Может быть тебе цыпленка зажарить?
— Не хочу я ваших цыплят! Ненавижу птиц! Особенно жареных. Почему эти идиоты американцы всех нас не поджарили, когда могли? Погодите, мы еще очнемся от летаргии… встанем с колен… но строить ничего не будем… мы вначале коррумпируем, а затем уничтожим мир. Это единственное, на что мы способны. Наследники Ежова и Малюты.
Со мной такое бывало несколько раз в жизни. Хорошо еще смог остановиться — на краю обрыва — и не расплакался, как ребенок. Напоследок сказал: «Знаете, что мне ваша дочь еще в школе о стареющих мужчинах рассказывала?»
И поведал Белле Марковне о шестидесятилетних педерастах. Вроде как нажаловался.
Белла Марковна слушала мои дозволенные речи чуть прищурясь, снисходительно… не без наигранного и потому обидного одобрения. В конце моего монолога она встала, подошла ко мне и погладила меня по голове.
— И ты боишься стать в старости голубым? Нашел, о чем беспокоиться.
— Я не стану пидором! Это ужасно. Анькины сказки.
— Уверен?
…
Номер телефона дочери Белла Марковна сообщать мне не спешила. Вместо этого начала рассказывать длинную и нудную историю про какого-то эмигранта первой волны. Мага, кажется. Про его приключения в Париже. Упомянула шкатулку с секретом, которую он будто бы нашел в подвале особняка, когда-то принадлежавшего маркизу де Саду. А в ней был порошок. Он его понюхал и получил возможность делать удивительные вещи. Совершать неслыханные превращения, воздействовать мыслью на людей и путешествовать во времени. Цитировала наизусть популярную тогда Тэффи…
Я историю слушал невнимательно, не верю я во все эти чудеса… грыз себя за то, что так долго говорил… не мог заткнуться, психопат… истерик.
Тоскливо размышлял о том, как буду зарабатывать заграницей деньги…
Белла Марковна принесла из кухни вторую бутылку. Настойку или ликер.
Долго рассматривал этикетку с физиономией назойливого Сганареля и тремя важными фигурами в одеждах Ватто. Называлось эта сладковатая жидкость — «Слуга трех господ». Дикое название. Перевела мне его хозяйка дома. С французского. Наверное, Анька прислала эту сивуху вместе с сыром. Чтобы подсластить жизнь оставленной мамочки.
Когда мы ее допили, я почувствовал, что сильно опьянел.
Ох, не пропасть бы…
Черные курицы бегали перед глазами.
Менуэт играл.
Сам не знаю, как это получилось… встал… подошел к Белле Марковне… обнял ее и присосался ребяческим поцелуем к ее губам…
…
Она меня не оттолкнула.
Обняла.
Через несколько минут я сам отпрянул от нее… потому что вдруг осознал, что целуюсь с пожилым мужчиной. Голый, в постели.
И я тоже был стариком. Руки покрыты пигментными пятнами. Ноги высохли и посинели. Живот отвис. Одышка. Господи, что происходит?
Комната, в которой стояла кровать, никак не походила на комнату московской пятиэтажки.
Шелк на стенах и потолке.
Рыцарь с алебардой в углу.
Темные портреты неизвестных мне вельмож.
Пианола.
Как только я посмотрел на нее, она заиграла менуэт. Опять чертов менуэт!
А стоящий рядом с ней румын заскрипел на скрипке. Румын…
В воздухе запорхали ночные бабочки.
Повеяло сыростью.
Запахло шоколадом.
Вельможи на портретах начали кланяться, а рыцарь попытался сделать несколько шагов, но упал и разлетелся на куски.
Я посмотрел в лицо обнимавшему меня мужчине. Кто это?
Папа?
Дедушка?
Учитель истории?
Умерший друг?
Поражаясь себе, ощутил страшное влечение к этому существу, нежно целовавшему меня… морщинистому… лысому… с дряблыми висячими грудями.
Целовал его соски… ласкал член…
Как долго? Не знаю.
Неожиданно услышал звонкий женский смех.
— Очнитесь, очнитесь же наконец, молодой человек, извините, я только хотела немножко с вами поиграть… Наказать вас за простительную дерзость. Освободить ваше — хи-хи-хи — бессознательное…
Я все еще сидел на стуле за шестигранным столом. Напротив меня восседала Белла Марковна и снисходительно смотрела на меня.
Большой палец моей правой руки… был у меня во рту. И я сосал его и ласкал языком его шершавую соленую подушечку.
Из зрительского зала, находящегося позади нас, послышался вялый аплодисмент.
…
Что было дальше, я не помню. Пережил что-то вроде блэкаута.
Пришел в себя в вагоне метро. Где-то у Киевской радиальной.
Перед глазами — черно, в душе пусто. Противно немного. Как будто по затылку чем-то тяжелым ударили. Вроде и не больно, но муторно. Постепенно сознание возвратилось…
Вышел на остановке и, сам не знаю зачем, начал смотреть на эти идиотские фрески на стенах. Машинально.
Остановился у одной. В середине стоит сдобный такой седоусый дед в фуражке и мундире… с медалями. Рожа у него удивительно тупая. «Народная».
Тупой… и немножко на Сталина смахивает, как и все старики на сталинских фресках…
А слева и справа от него изображены — молодой шахтер с отбойным молотком и пацан из ремеслухи с книжкой в руке. Вроде как этот дед передает эстафету молодому поколению. Работайте дальше, мол… Всю жизнь. Получите ордена и медали. Как я.
Все это на золотом фоне. Такая советская картинка-агитка.
Смотрю я на нее, снизу-вверх, понятное дело, и вижу, как этот поганый дед с усами голову свою поворачивает, опускает и на меня смотрит. А рожа у него, уже не ветеранская, а сталинская.
И Сталин этот улыбается мне со стены…
Вот… подмигнул даже… гадливо так… и рукой поманил меня в фреску… входи, мол.
И я — как акробат — прямо по воздуху… медленно-медленно к нему полетел.
В воздухе все представлял себя сзади женщиной. Теперь уже точно знал, какой…
Надеждой Аллилуевой!
Сталин обнял меня за талию и потащил в золотую шелковую жуть…
Пахло от него, как и полагается, табаком папирос Герцеговина Флор и вином Киндзмараули. И еще давно не мытыми ногами. Рябая его морда была похожа на морду рептилии…
— Наденька, иды суда!
Последующую сцену я описывать не буду, предоставляю читателю самому представить себе — при желании разумеется — половой акт шестнадцатилетней девушки с почти сорокалетним сухоруким Сталиным, ее родным отцом.
Это было, пожалуй, самым мерзким, что я испытал на родине за свои три с небольшим десятка лет.
Второй блэкаут длился дольше первого.
Очнулся я на сей раз не в метро и не за шестиугольным столом Беллы Марковны. Поначалу и не понял, где. Так темно было вокруг. Я сидел на чем-то холодном, металлическом. Как бы верхом. Или на шее у кого-то?
Ощупал металлическую же голову, за которую держался руками… обернулся, рискуя сорваться в пропасть… и тут же узнал знакомый с детства силуэт.
Вы конечно не поверите… я сидел на шее у Боцмана. Так звали студенты памятник Ломоносову (с пером и манускриптом), что стоит в Университетском парке недалеко от Клубной части МГУ.
Как я на него забрался, мне неведомо, но слезать с него было очень-очень трудно.
Лет через десять после эмиграции я наконец связался с Аней Б.