Фабрика ужаса — страница 80 из 91

Мы сидели напротив друг друга в старинных креслах с пурпурной, с золотыми звездочками, парчовой обивкой… между нами посверкивал синими гранями шестиугольный стеклянный столик на позеленевших медных ножках. На столике не было ничего, кроме бутылки красного вина, двух бокалов и крохотной резной фигурки Анубиса.

Мне было неудобно… пришел в гости, а с собой ничего не принес… Белла Марковна угадала мои чувства.

— Ничего, ничего, не стесняйся, Антоша. Все понимаю. Приехали с этой перестройкой в голодный барак. Правильно поступаешь, уезжай. К черту Совок. Проживешь вторую половину жизни среди нормальных людей, а не среди ватников и ушанок.

— А вы что же?

— Что мне, старой перечнице, надо? Я уж как-нибудь тут перекантуюсь. Где родилась, там и пригодилась. Год до пенсии остался…

— А вы уверены, что ее платить будут?

— А ты уверен, что сможешь в Европе заработать на хлеб с маслом?

— Я ни в чем не уверен. Но тут, в совке нету больше масла, а за хлебом я вчера сорок минут в очереди стоял.

Хотел взять батон. А когда очередь подошла, сказали: «Нету хлеба. Сегодня завоза не будет».

— Сделать тебе бутерброд? У меня еще сыр остался от последней посылки. Рокфор. Голубой, с плесенью.

— Спасибо, не надо. Извините, что я с собой ничего не принес. Хотел бы подарить вам цветы и коробку шоколадных конфет. Но нету нигде ни того, ни другого. А на рынок идти — денег нет. Я последнее время в церкви работал. Мне там платили сто рублей в месяц.

— Как же это тебя угораздило…

— Институт послал, а в церковь привел… случай. Ничего, зато я теперь точно знаю, что это за контора. Может, когда рассказ напишу… Я ведь даже с владыкой Кириллом познакомился.

— Расскажи, почему ты институт бросил. Ты же вроде хотел карьеру делать… Кстати, твой папа жив еще? Я его еще несколько лет назад из вида потеряла, когда он из правления вышел.

— Жив. Бедствует. Как все мы. Жалко его. Потерял лоск и вес. Смерть мамы перенес плохо. Хотя она умерла уже после их развода. Связался с какой-то… Та его обобрала.

Я старался глубоко не рыть и особенно не расходиться… говорить иронично-обтекаемо… Но все-таки разошелся… как Иван Грозный в письмах к Курбскому… вошел в раж… изругал институт, церковь, Москву, перешел на политику… выложил все, что накипело.

— Бабушка умерла, дедушка… да, тот… в дурдоме. С женой — в долго длящейся ссоре. Почти не разговариваем. Уезжать буду без нее. Другая бабушка меня не узнает. Школьные друзья куда-то подевались. Никого нет рядом. Все, что мы как-то построили, чем мы жили, разрушается… Может и к лучшему. Ведь мы не люди, а советские огрызки.

Воспаленный мой диалог продолжался минут сорок и кончился нервным припадком.

Я потерял себя и плел непонятно что… От волнения.

Оттого, что меня слушает зрелая умная женщина. Которую мне вдруг так захотелось поцеловать…

— Может быть тебе цыпленка зажарить?

— Не хочу я ваших цыплят! Ненавижу птиц! Особенно жареных. Почему эти идиоты американцы всех нас не поджарили, когда могли? Погодите, мы еще очнемся от летаргии… встанем с колен… но строить ничего не будем… мы вначале коррумпируем, а затем уничтожим мир. Это единственное, на что мы способны. Наследники Ежова и Малюты.

Со мной такое бывало несколько раз в жизни. Хорошо еще смог остановиться — на краю обрыва — и не расплакался, как ребенок. Напоследок сказал: «Знаете, что мне ваша дочь еще в школе о стареющих мужчинах рассказывала?»

И поведал Белле Марковне о шестидесятилетних педерастах. Вроде как нажаловался.

Белла Марковна слушала мои дозволенные речи чуть прищурясь, снисходительно… не без наигранного и потому обидного одобрения. В конце моего монолога она встала, подошла ко мне и погладила меня по голове.

— И ты боишься стать в старости голубым? Нашел, о чем беспокоиться.

— Я не стану пидором! Это ужасно. Анькины сказки.

— Уверен?

Номер телефона дочери Белла Марковна сообщать мне не спешила. Вместо этого начала рассказывать длинную и нудную историю про какого-то эмигранта первой волны. Мага, кажется. Про его приключения в Париже. Упомянула шкатулку с секретом, которую он будто бы нашел в подвале особняка, когда-то принадлежавшего маркизу де Саду. А в ней был порошок. Он его понюхал и получил возможность делать удивительные вещи. Совершать неслыханные превращения, воздействовать мыслью на людей и путешествовать во времени. Цитировала наизусть популярную тогда Тэффи…

Я историю слушал невнимательно, не верю я во все эти чудеса… грыз себя за то, что так долго говорил… не мог заткнуться, психопат… истерик.

Тоскливо размышлял о том, как буду зарабатывать заграницей деньги…

Белла Марковна принесла из кухни вторую бутылку. Настойку или ликер.

Долго рассматривал этикетку с физиономией назойливого Сганареля и тремя важными фигурами в одеждах Ватто. Называлось эта сладковатая жидкость — «Слуга трех господ». Дикое название. Перевела мне его хозяйка дома. С французского. Наверное, Анька прислала эту сивуху вместе с сыром. Чтобы подсластить жизнь оставленной мамочки.

Когда мы ее допили, я почувствовал, что сильно опьянел.

Ох, не пропасть бы…

Черные курицы бегали перед глазами.

Менуэт играл.

Сам не знаю, как это получилось… встал… подошел к Белле Марковне… обнял ее и присосался ребяческим поцелуем к ее губам…

Она меня не оттолкнула.

Обняла.

Через несколько минут я сам отпрянул от нее… потому что вдруг осознал, что целуюсь с пожилым мужчиной. Голый, в постели.

И я тоже был стариком. Руки покрыты пигментными пятнами. Ноги высохли и посинели. Живот отвис. Одышка. Господи, что происходит?

Комната, в которой стояла кровать, никак не походила на комнату московской пятиэтажки.

Шелк на стенах и потолке.

Рыцарь с алебардой в углу.

Темные портреты неизвестных мне вельмож.

Пианола.

Как только я посмотрел на нее, она заиграла менуэт. Опять чертов менуэт!

А стоящий рядом с ней румын заскрипел на скрипке. Румын…

В воздухе запорхали ночные бабочки.

Повеяло сыростью.

Запахло шоколадом.

Вельможи на портретах начали кланяться, а рыцарь попытался сделать несколько шагов, но упал и разлетелся на куски.

Я посмотрел в лицо обнимавшему меня мужчине. Кто это?

Папа?

Дедушка?

Учитель истории?

Умерший друг?

Поражаясь себе, ощутил страшное влечение к этому существу, нежно целовавшему меня… морщинистому… лысому… с дряблыми висячими грудями.

Целовал его соски… ласкал член…

Как долго? Не знаю.

Неожиданно услышал звонкий женский смех.

— Очнитесь, очнитесь же наконец, молодой человек, извините, я только хотела немножко с вами поиграть… Наказать вас за простительную дерзость. Освободить ваше — хи-хи-хи — бессознательное…

Я все еще сидел на стуле за шестигранным столом. Напротив меня восседала Белла Марковна и снисходительно смотрела на меня.

Большой палец моей правой руки… был у меня во рту. И я сосал его и ласкал языком его шершавую соленую подушечку.

Из зрительского зала, находящегося позади нас, послышался вялый аплодисмент.

Что было дальше, я не помню. Пережил что-то вроде блэкаута.

Пришел в себя в вагоне метро. Где-то у Киевской радиальной.

Перед глазами — черно, в душе пусто. Противно немного. Как будто по затылку чем-то тяжелым ударили. Вроде и не больно, но муторно. Постепенно сознание возвратилось…

Вышел на остановке и, сам не знаю зачем, начал смотреть на эти идиотские фрески на стенах. Машинально.

Остановился у одной. В середине стоит сдобный такой седоусый дед в фуражке и мундире… с медалями. Рожа у него удивительно тупая. «Народная».

Тупой… и немножко на Сталина смахивает, как и все старики на сталинских фресках…

А слева и справа от него изображены — молодой шахтер с отбойным молотком и пацан из ремеслухи с книжкой в руке. Вроде как этот дед передает эстафету молодому поколению. Работайте дальше, мол… Всю жизнь. Получите ордена и медали. Как я.

Все это на золотом фоне. Такая советская картинка-агитка.

Смотрю я на нее, снизу-вверх, понятное дело, и вижу, как этот поганый дед с усами голову свою поворачивает, опускает и на меня смотрит. А рожа у него, уже не ветеранская, а сталинская.

И Сталин этот улыбается мне со стены…

Вот… подмигнул даже… гадливо так… и рукой поманил меня в фреску… входи, мол.

И я — как акробат — прямо по воздуху… медленно-медленно к нему полетел.

В воздухе все представлял себя сзади женщиной. Теперь уже точно знал, какой…

Надеждой Аллилуевой!

Сталин обнял меня за талию и потащил в золотую шелковую жуть…

Пахло от него, как и полагается, табаком папирос Герцеговина Флор и вином Киндзмараули. И еще давно не мытыми ногами. Рябая его морда была похожа на морду рептилии…

— Наденька, иды суда!

Последующую сцену я описывать не буду, предоставляю читателю самому представить себе — при желании разумеется — половой акт шестнадцатилетней девушки с почти сорокалетним сухоруким Сталиным, ее родным отцом.

Это было, пожалуй, самым мерзким, что я испытал на родине за свои три с небольшим десятка лет.

Второй блэкаут длился дольше первого.

Очнулся я на сей раз не в метро и не за шестиугольным столом Беллы Марковны. Поначалу и не понял, где. Так темно было вокруг. Я сидел на чем-то холодном, металлическом. Как бы верхом. Или на шее у кого-то?

Ощупал металлическую же голову, за которую держался руками… обернулся, рискуя сорваться в пропасть… и тут же узнал знакомый с детства силуэт.

Вы конечно не поверите… я сидел на шее у Боцмана. Так звали студенты памятник Ломоносову (с пером и манускриптом), что стоит в Университетском парке недалеко от Клубной части МГУ.

Как я на него забрался, мне неведомо, но слезать с него было очень-очень трудно.

* * *

Лет через десять после эмиграции я наконец связался с Аней Б.