Издалека доносилась редкая стрельба.
…
Дверь, ставшая чемоданом…
Кто притащил эту дрянь ко мне в квартиру?
Кто сидит там внутри и стучит?
Неужели, действительно Пьера тогда, двадцать пять лет назад, в год нашего знакомства, задолго до корейской войны, так похожая на Барбару Зукову? Моя милая Пьера, которую я так любил, с потерей которой до сих пор не смирился. С растрепанными волосами, маленькой грудью, синими глазами, пахнущей свежестью кожей и щемяще родной улыбкой. Вечная оптимистка и выдумщица. Душа любой компании. Моя радость и утешение.
Ожила до кремации? Ушла из морга. Потом влезла в чемодан, который сам собой оказался ночью в моей спальне?
А сожгли и похоронили вместо нее кого-то другого.
Абсурд.
Она умерла в Клинике Сана. В Лихтенберге. Я сам отвез ее туда.
Никогда не забуду ее последнего взгляда. Она уже не узнавала меня. Думала только о своей постаревшей полоумной дочери, умудрившейся разбазарить за год доставшееся ей от отца наследство. Так и не вышла замуж. Курила марихуану и пропадала месяцами, бродила по стране с какими-то бродягами. Проституировала, воровала.
Пьера жалела дочь, чувствовала, что та долго не протянет.
Дочь пережила мать только на год. Случайно попала в уличную перестрелку. Ее тоже похоронили в Аренсфельде, в коллективной могиле.
Кто же стучит и кричит там, в чемодане, и просится наружу?
Открыть замки и выпустить?
А вдруг там не Пьера, а какой-нибудь, заблудившийся в других измерениях и материализовавшийся по ошибке у меня в спальне, космический упырь?
…
Может быть все это наказание?
За что?
Как будто ты не знаешь, за что.
За то. За твою бесконечную ложь… за твои измены, обманы… за твою изворотливость… Пьера пыталась не замечать твои штучки… страдала. А ты делал вид, что все хорошо.
Двадцать пять лет ты пил кровь этой женщины, ты обобрал ее… любил, любил… на самом деле ты даже не хотел ее, а только использовал как куклу. Силиконовую секс-куклу. Говорящую, готовящую, стирающую, убирающуюся.
А когда она состарилась и превратилась в ворчливую, холодную и равнодушную к тебе старуху, ты даже желал ее смерти.
И вот она умерла, снова стала молодой и узнала от ангелов смерти правду. И из ее горечи и боли и соткался этот чертов чемодан. И демон в нем. Ты выпустишь его, а он тебе голову откусит.
Ладно, хватит юродствовать и фантазировать, что-то делать.
надо Взял себя в руки, стиснул зубы и направился в спальню.
Решительно подошел к чемодану, положил его на пол крышкой вверх и открыл замки.
Поднял крышку.
В чемодане лежали старые платья, юбки и блузки Пьеры. Новые забрала ее дочка после смерти матери.
Погладил пеструю материю… сердце сжалось от тоски… закрыл поскорее чемодан и отнес его в кладовку. Поставил на то место, где он стоял последние два года.
Лег спать без пяти четыре.
Долго не мог заснуть. Спрашивал себя: «Зачем ты принес вчера в спальню чемодан со старым бельем и поставил его на попа?»
Около пяти вспомнил.
Чемодан служил мне мишенью. Я нарисовал черным фломастером на его крышке смешную рожицу, карикатуру на давно почившую в бозе канцлершу, одну из главных виновниц катастрофы, и кидал в нее серебряные бусинки, оставшиеся от счастливых времен. Лежа в постели.
Лаборатория
(отрывок)
Прихожу на работу, в институт, почему-то поздно, около одиннадцати утра. В большой светлой комнате — лаборатории — только три человека. Мой шеф и две сотрудницы. Остальные уже сделали ноги. Все трое — неестественно веселы. Как будто под шафе. Глазки масляные. Носы розовые. Губы подрагивают.
Шеф говорит мне: «Хорошо, что пришел, ты и подежуришь перед праздником… а мы пойдем домой, нас дети ждут. Салат надо приготовить и селедочку под шубой. В шесть вечера сдай ключи на вахте».
И все трое, болтая и смеясь, покидают лабораторию. Я даже не успеваю крикнуть: «Что я должен тут делать до шести?»
Впрочем, кому до этого когда-либо было дело?
Обескураженный, я остаюсь… сажусь за стол и безуспешно пытаюсь вспомнить… чем же мы тут занимаемся… Не может такого быть, чтобы пятнадцать человек годами сидели бы тут по восемь часов в сутки и ничего не делали.
Смутно вспоминаются уравнения Лагранжа… Что у них там справа? Ах да, трение… Интегральные многообразия… бифуркационные точки… Экспериментальная установка, в которой вертелись подвешенные на проволоке странные предметы с полостями, наполненными цветными жидкостями. Чай она варить не умела. Но палец оторвать — запросто.
Да, да, и еще… уличные фонари в желтом тумане… вечная слякоть… тени от прохожих, более плотные, чем они сами… разбираловки по понедельникам… троллейбусы, едущие по ледяному насту, как по Дороге жизни… азиатское равнодушие… хамство… прямоугольное безумие вагонов метро и адский визг тормозов… духота… серые виски и отвислая кожа под глазами у машинистов… измученные лица пассажиров…
А сейчас… в лаборатории нет никаких установок… только одинаковые письменные столы, стулья… и ничего больше… Даже меловой доски нет. Видимо, все продали в девяностые.
Два портрета на стене… лица смыты…
Через четыре огромных окна… в помещение вливается как пенистое молоко, солнечный свет… Режет глаза.
На улице — поезд едет, везет жратву, железо и стройматериалы в подземный город, в кротовую советскую нору.
Сижу… и глажу полированную поверхность стола рукой. Как ветер — Балтийское море. Кто же все-таки изображен на этих портретах?
Встаю и несколько раз обхожу лабораторию. Мне все еще кажется, что я что-то тут смогу найти. Ищу, ищу, как археолог в Долине царей. Открываю ящики письменных столов. В них нет отчетов с фотографиями, логарифмических линеек, таблиц, нет даже писчей бумаги, ручек или карандашей. Все ящики заполнены почетными грамотами.
Пытаюсь прочесть — кому и за что выданы грамоты. Фамилии стерлись, шрифт неразборчив, только красные знамена и лысый череп мертвеца…
Выхожу в коридор. Делаю несколько шагов.
И… все путается… становится неясным, чужим… Теряю ориентацию.
Откуда-то доносится странная музыка. Кото и сямисэн.
От такой музыки птицы машут крыльями, но взлететь не могут.
Мимо меня пробегают две японки в кимоно. Мелкими шажочками…
Как голубые попугайчики…
…
Коридор полон людей и кроликов.
Худые носатые мужчины, лет сорока пяти, с одинаковыми папками под мышками, быстро идут куда-то. На их лицах — подобострастие и предвкушение…
Это клерки из фильма «Бразилия» Гиллиама.
Кролики стоят на задних лапах вдоль стен и с ужасом смотрят в потолок.
В толпе есть и прекрасные дамы. Они ходят кругами. Курят сигареты и шепчутся. Делают страшные глаза.
— Ну я же говорила! Говорила! Говорила тысячу раз! А она! А он!
В свободное от сплетен время дамы считают кроликов.
— Один, три, девять, двадцать семь…
…
Где-то там, в глубине здания, в главном кабинете, сидит паук. Он посылает приказы и выговоры. И все пляшут под его дудку.
Скажет: «Пляшите Камаринскую!»
Они — руки в боки и давай плясать! Выкаблучивать!
Скажет: «По домам!»
Все бросят свои папки и умчатся домой. Салаты делать и бульон варить. Из кроличьего мяса.
Он может все! Даже жилплощадь может достать. Но только для себя. Эгоцентрик.
Заместитель паука — мой старый знакомый. Вместе кислые щи ели и пуговицы делали.
Надо бы к нему обратиться. Он-то знает, он подскажет… укажет…
Если мой шеф покинул Лабораторию ради селедки под шубой, то я должен получить задание от кого-то другого. Младшие всегда получают задание от начальства. Они не могут бездельничать. У бездельников вырастают огромные розовые уши.
Хватаю за рукав первого попавшегося ходока с папкой и спрашиваю: «Где тут у вас начальство?»
Тот отвечает с неприязненной гримасой: «Отпустите меня, разве вы не видите, я занят, занят, занят…»
— Вздор, вы все тут только бегаете на перегонки. Дергаете несчастных кроликов за уши, вместо того, чтобы упорно работать над важными для народного хозяйства нашей великой страны проблемами в вашей лаборатории. Как вас зовут? Где ваша серебряная пуговица?
Лицо моего собеседника искажается яростью.
— Отстаньте от меня! Ничего я вам не скажу! Я кавалер бронзовой, слышите, бронзовой пуговицы! Спешу на семинар по искусственному интеллекту. У меня доклад. О том, какой походкой тараканы ходят. Они, знаете ли, вовсе не так глупы, как мы предполагаем. Хитрый народец, эти кукарачи. …
Мне плохо тут, в коридоре. Японки давно исчезли, музыка замолкла, слышно только грубое шарканье ног о паркет. Клерки и дамы вызывают у меня отвращение. Жалобные взгляды обреченных кроликов терзают душу.
Я хочу возвратиться назад, в мою лабораторию…
Сяду за какой-нибудь стол… буду гладить его полированную поверхность… посмотрю еще раз на портреты, авось вспомню, кто на них изображен… убью время. А в шесть часов сдам ключи на вахту и побегу к метро. Там бесплатно пастилу раздают.
Но… как назло… не могу найти дверь в лабораторию. Все двери одинаковые. Без номеров и табличек.
Ищу, ищу… хожу, хожу…
Запыхался даже. Сердце защемило.
В отчаянии вхожу в первую попавшуюся дверь.
В огромной, похожей на вестибюль аэропорта, комнате стоят рядами маленькие кроватки для новорожденных. Между ними ходят медсестры. Где-то тут лежит и мой сынок. Младенцы ревут как морские львы на пирсе 39 в Сан-Франциско. Невоспитанные дети.
Медсестры бегут со всех сторон ко мне… они возмущены моим вторжением в их суверенные владения… Они вытягивают свои длинные руки, чтобы схватить меня… я вижу их кроваво-красные ногти… горящие ненавистью глаза…
Они кричат: «В ступор! В ступор его! В ступор-ступорступор!»
Где мой сын?
…
Захожу в другую комнату.
Час от часу не легче! Тут нет ни одного живого существа… только ванны…
Грязные, наполненные гадкой жидкостью… ванны.