«Эпизод “Самоубийство Капучине” пропустить в целях экономии средств. Распоряжение дирекции».
Пропустил.
Какая же это радость, окунуться в нездешнюю, чудную, заграничную жизнь! Побывать в Версале, покататься с Дэвидом Нивеном на лыжах в Кортине, подышать воздухом Голливуда. За тридцать копеек! Высшее удовольствие, доступное молодому человеку, запертому в «социалистическом лагере».
Твои одноклассники сидят в душном классе… учат какую-нибудь идеологическую дребедень… настырный учитель долдонит… а ты, свободный как степной волк, бродишь по улицам родного города. А потом наблюдаешь на киноэкране интимную жизнь чудесных женщин и мужчин. Европейцев, американцев… небожителей. Слушаешь веселую музыку Манчини. И на все тебе наплевать… на школу, на аттестат, на МГУ, на ЦК КПСС, на прошлое и будущее…
Под ложечкой сосет предчувствие неизбежной катастрофы… и превращает просмотр развлекательного кино в незабываемый, почти сакральный момент… в счастье.
Послал из берлинского парка привет самому себе, в Москву начала семидесятых.
Как же он был мне тогда нужен! Привет из другого мира. Из другой эпохи. Капелька надежды. Вытер слезу.
Режиссер удовлетворенно крякнул и крикнул: «Снято!»
…
После ланча продолжили.
Декорация — лес, аллея. Нарисованный небосвод.
В конце аллеи под искусственной сосной стояла женщина в высоких кожаных сапогах. Кто-то из массовки?
Режиссер заорал: «Недоумение изобрази! Недоумение. И ностальгию. Но не переигрывай!»
Подошел к ней, робко взглянул ей в лицо. Нежно пахнуло флоксами, кожей и хорошим табаком.
Легкое бежевое пальто… алая беретка… курит сигарету. Длинные ее перчатки испачканы фиолетовым пеплом. Загорелое скуластое лицо выражает презрение к окружающему миру, а прекрасные серые глаза смотрят на заснеженную землю.
Потом она взглянула на меня, и я услышал:
— Ты звал меня, я вернулась…
От волнения и предчувствия счастья я опять превратился в малахитовую колонну.
Вся съемочная группа зааплодировала. Рабочие подтащили вентилятор и коробку с тертым пенопластом.
Порыв ветра запорошил нас снежным жемчугом…
Красавица исчезла, как будто ее и не было, а я так и остался в камне…
Я не мог двигаться, дышать, есть, говорить. Зато мог думать.
И думал, думал…
Вспоминал. Вся моя до- и после-эмигрантская жизнь представилась мне бесконечной чередой неприятных, мучительных дней и ночей. Под черным Солнцем и синей Луной (так нарисовал наш художник-декадент). Родным и близким существом была для меня теперь только она, пахнущая флоксами женщина в беретке, похожая на молодую Стефан Одран.
Через несколько минут, часов или столетий я вышел из камня.
Вокруг меня ничего не было. Ни маяка, ни леса, ни съемочной площадки.
Только белесая мгла над океаном.
Какого черта? Где все?
Под юбкой у фрейлины
Женился я — в первый раз — еще студентом. Жена моя, Марисоль К., внучка испанских коммунистов, спрятавшихся от Франко в сталинском потном коминтерновском сапоге и жестоко поплатившихся за это, тоже еще бегала на лекции и семинары. Поторопились окольцеваться. Надо было, прежде чем в ЗАГС идти, пожить вместе, узнать друг друга… притереться.
Ну вот, мы и пожили, и узнали, и притерлись. А потом, как это обычно и бывает, поссорились, разбежались и развелись.
Было это почти сорок лет назад. Я так любил ее… Десять лет после развода каждый день думал о ней. Все ласкал и ласкал ее мысленно. А теперь… не помню ни одной ночи любви… ни одного нашего разговора, а мы говорили часто и подолгу… и скандалы забыл… помню только, что знатные были скандалы, с истериками и не без мордобоя, а разговоры… все-все забыл.
Что же осталось в голове от пяти лет брака? Одна физиология. Черные, чуть косящие, страстные глаза. Щеки — кровь с молоком. Свежий, дурманящий запах молодой женщины. Розоватые высокие груди. Стройные ноги, переплетающиеся у меня за спиной. Мои дежурные оргазмы и ее… неоргазмы, ее нерадость. Ее молчание. Разочарование. Во мне. В браке.
Ничего я поделать не мог… как ни старался… моей жене нужен был другой мужчина. Поопытнее меня. Посильнее. Покрупнее. Может быть, ей просто был нужен гребаный испанец? Кто знает…
Когда мы расставались, Марисоль отчеканила: «Только ты не думай, что ты хороший мужчина. Любовник ты никудышный. Слабенький. И член у тебя маленький».
Змея. Неприятно такое услышать от женщины, которую без памяти любил и после развода. Горько. Но что поделаешь? Таким она меня видела и чувствовала. Я-то, конечно, себя видел и чувствовал иначе. Но что от этого толку? Мари-соль со мной не кончала. И считала меня в этом виноватым. Через год после нашего развода она вышла замуж. И живет со вторым мужем до сих пор. В Испании. Надеюсь, счастливо…
А ко мне… иногда приходит ночью ее двойник или солярисов клон из нейтрино или астральная проекция… вам виднее, во сне приходит… или в дневных полусонных мечтаниях. Вот и сегодня приходил.
Сидел я после обеда в кресле, кофе пил. Яванский. С легким шоколадным привкусом. И орешки ел. Киндал-киндалы. Закрыл глаза. Подумал о Марисоль.
Глубоко вздохнул… и вот, я уже лечу… на воздушном шаре… как Сайрус Смит со своими спутниками… подо мной — бушующий океан… надо мной — темно-желтые облака… в редких просветах — темнота, ни одной звезды не видно… только планета Сатурн подмигивает мне своим перламутровым глазом с обсидиановым ободком… порывистый ветер гонит шар шут знает куда. Я, впрочем, знаю, куда. На остров. Но не к капитану Немо.
На т о т остров. Там она придет ко мне. Моя любимая испанка с огромной копной черных, в мелких кудряшках, волос. И мы снова будем вместе. Если я, конечно, не угожу в ловушку, не прыгну с балкона девятого этажа и не провалюсь в лифтовую шахту.
…
На острове этом я бывал не раз и не два. Первый раз меня туда забросило еще в детстве. Когда я в углу стоял. Провинился и был наказан. Кляксу в учебнике по русскому языку поставил. И не одну. Соединил кляксы линиями. Получилась фигурка гнома. Нарисовал рядом еще одного гнома. Потому что мне показалось, что гному, состоящему из клякс, будет одиноко среди «Н и НН в именах прилагательных». Потом пририсовал еще одного. На уроке я объяснил, что гномов я нарисовал для запоминания исключений, что первый гном — стеклянный, другой оловянный, третий деревянный, но ни один из них не лошадиный, не пряный и не румяный…
Класс хохотал, русачка рассвирепела. Вызвала родителей. Родителями у меня была бабушка. Сходила бедная старушка, охая и прихрамывая, на рандеву с нашим директором-бульбоносом по прозвищу «Бурбон», который проорал ей в ухо: «Прошу вас объяснить вашему внуку, которого вы избаловали как испанского принца, что рисовать надо в альбоме для рисования, а не в учебнике по русскому языку. И накажите его за наглость. Иначе нам придется наказывать. Вздумал поучать заслуженного учителя РСФСР! У Анны Брониславовны чуть сердечный приступ не начался! А вашему внуку — все как с гуся вода! Гномов он, видите ли, нарисовал. Возмутительно! Это если каждый гномов начнет рисовать в учебниках, что же будет? Белиберда, бессмыслица, дичь и антисоветчина!»
Бабуля ничего не ответила, только кивнула и с облегчением покинула кабинет директора с большой репродукцией картины «Ленин и печник» на одной стене, чуть меньшим парадным изображением улыбающегося Хрущёва с тремя звездами на груди — на другой и с укором смотрящей на посетителей фотографией педофила Макаренко — на третьей.
А дома поставила меня в угол.
«Потому что ты живешь в этой стране и должен научиться не выделяться, иначе тебя сотрут в лагерную пыль или сгноят в психушке».
Опасения бабушки я интуитивно понимал, хотя мне и в голову не приходило, что для государства, в котором я имел несчастье родиться, «стирание в лагерную пыль» собственного населения было почти сорок лет едва ли не главной целью существования… и проводилось оно по плану того самого лысого старика, объясняющего печнику, как печи строить, а «гноение в психушке» всяческих выделяющихся на сером советском фоне личностей было изобретено и успешно «продвинуто в массы» улыбающимся человеком с тремя звездами на груди, слегка похожим на свинью.
…
Стоял в углу и смотрел в угол. Страшно хотелось идти гулять. Организм требовал движения. Мяча. Игры. В салочки. Вышибалы. Ноги затекали. Руки начали болеть. Зачесались щеки. Перед глазами посинело. И тогда я прыгнул. Но не как потерявший рассудок кузнечик, который прыгает и прыгает в углу детской комнаты, в которую он случайно за-летел, разбивая себе о стену похожую на водолаза мордочку, а как стартующий пловец — в воду. Решительно и сосредоточенно.
Но не ударился головой о стену, не упал, не застонал, а пронзил ее своим молодым телом и провалился в пустоту. И… плюхнулся в холодную соленую воду.
Начал было тонуть от неожиданности… дна не видел, заметил только какое-то неприятное копошение под собой… большие густо-синие фигуры вроде осьминогов или кальмаров копошились на глубине… Вынырнул, отдышался. Набежавшая волна мягко подхватила меня и вынесла на узенький галечный пляж. За ним возвышалась мощная бетонная стена.
Я, конечно, был вне себя, но ни реветь, ни звать на помощь не стал, потому что догадывался, что все это… не совсем настоящее… или, точнее, что не совсем настоящей оказалась моя московская жизнь… школа, Анна Брониславовна, Бурбон, угол в гостиной и та самая «масса», из которой не надо выделяться. И я не хотел, чтобы это новое ощущение оказалось иллюзией или самообманом.
Пошел по гальке вдоль стены и нашел ржавую железную лестницу, ведущую наверх. Вскарабкался. Стоя на каменной набережной, я впервые увидел этот удивительный город на острове, это нагромождение бетонных прямоугольников и крестообразных балок, урбаническую поросль посреди водяного поля… это странное место, в которое меня позже еще не раз затащит неведомая сила, добрая ко мне и враждебная тошнотворной рутине советской жизни. Этот город-остров… появление которого всякий раз потрясало, как откровение, а уход с которого разочаровывал.