Фаддей Венедиктович Булгарин: идеолог, журналист, консультант секретной полиции. Статьи и материалы — страница 36 из 146

[462], не ощущается негативное отношение к этому явлению. С.А. Королев справедливо отмечает, что «в течение столетий донос не считался на Руси чем-то зазорным; скорее, доносительство можно рассматривать как норму взаимоотношений индивида и государства, норму не политическую (ибо политики в нормальном смысле слова в российском обществе еще нет) и не социальную (поскольку гражданского общества как некоей целостности также нет), а как некие общепринятые правила поведения в рамках достаточно жесткой системы технологий власти, существовавшей в авторитарном и в то же время архаическом, патриархальном обществе средневековой Руси»[463].

Донос был широко распространен и в первой половине XIX в., можно сказать, что он был обыденным явлением. Более того, доносительство, по сути дела, вменялось в обязанность любому, кто состоял на государственной службе. Вот, например, слова из текста присяги, которую дал Булгарин (как и все военнослужащие) по выходе из Первого кадетского корпуса: «…ежели что вражеское и предосудительное против персоны Его Императорского Величества или Его Императорского Величества Всероссийского престола наследника, который назначен будет, или Его Величества войск, такожде Его Государства людей или интересу Государственного, что услышу или увижу, то обещаюсь об оном по лучшей моей совести и сколько мне известно будет, извещать и ничего не утаить»[464]. Особенно широко практиковался донос в период николаевского царствования.

По подсчетам Л.А. Мандрыкиной, с 14 декабря 1825 г. по 1 марта 1826 г. лишь по военному ведомству было подано около 200 доносов о лицах неблагонадежных и о существовании тайных обществ. Командир полка Добрынин писал знакомому в Петербург: «Нынешние времена страшат каждого служащего во всякой службе по причине беспрестанных доносов. Злые люди нынче только тем и занимаются, как бы кого оклеветать и показать свою фальшивую преданность, а более по личности…»[465]

Здесь следует особо остановиться на литературе. С одной стороны, в монархическом государстве, с его строгой иерархической соподчиненностью граждан, господством одной идеологии, жестко подавляющей все другие, и т. д., литература строилась по иерархическому принципу, со стремлением каждой литературной группы к доминированию и вытеснению других. Как справедливо отмечают Л.Д. Гудков и Б.В. Дубин, в России любая культурная элита «сохраняет в инструментальных компонентах своей культурной программы образцы патримониального господства, тотального включения в поле своего внимания и интереса любых проявлений социальной и культурный жизни»[466]. Это порождало ожесточенную литературную борьбу, сопровождающую всю историю русской литературы. С другой стороны, литература, как, впрочем, и другие сферы культуры, не была автономна и самодостаточна, рассматривалась не как ценность сама по себе, а по возможностям ее прикладного использования: прославление страны и монарха, нравственное воспитание молодежи и т. п.

Положение русского литератора очень четко и выразительно определил министр народного просвещения С.С. Уваров (в 1834 г.), когда утверждал, что «в правах русского гражданина нет права обращаться письменно к публике. Это привилегия, которую правительство может дать и отнять когда хочет»[467]. Соответственно, не обладая самодостаточностью и собственной авторитетностью, литераторы в борьбе постоянно апеллировали к государству, стремясь путем идеологической и политической дисквалификации дезавуировать и «свалить» своего литературного противника.

С определенной точки зрения вся история русской литературы конца XVIII – первой половины XIX в. может быть рассмотрена как история доносов[468]: «шишковисты доносят на карамзинистов, классики на романтиков и реалистов, реакционеры на славянофилов, славянофилы на западников, многие доносители сами падают жертвами доносов…»[469]

Доносы писали и многие литераторы (Б.М. Федоров, С.П. Шевырев, И.Т. Калашников и др.), но отношение к ним определялось не только этим фактом, но и их местом в литературной борьбе. Показательно, что А.Ф. Воейков, не брезгавший доносами (выше уже был упомянут его донос на Булгарина), но не вступавший в литературную полемику с «литературными аристократами» и связанный родственными узами с Жуковским, никогда не подвергался критике за доносы.

Вернемся к III отделению и в заключение рассмотрим отношение общества к агентам секретной полиции – сотрудникам, скрывающим этот факт и выдающим себя за обычного члена общества. Эту категорию лиц именовали тогда «шпионами» и относились к ней с презрением.

М.А. Дмитриев вспоминал, что после создания III отделения и корпуса жандармов последние «в скором времени приобрели себе многочисленных сотрудников; но не на основании всеобщего к ним уважения, а за деньги. Москва наполнилась шпионами <…> весь обор человеческого общества подвинулся отыскивать добро и зло, загребая с двух сторон деньги: и от жандармов за шпионство, и от честных людей, угрожая доносом. Вскоре никто не был спокоен из служащих; а в домах боялись собственных людей (т. е. дворовой прислуги. – А. Р.), потому что их подкупали, боялись даже некоторых лиц, принадлежащих к порядочному обществу и даже высшему званию, потому что о некоторых проходил слух, что они принадлежат к тайной полиции <…>. Очень вероятно, что это подозрение было несправедливо, но тем не менее их опасались, разговор при них умолкал или обращался на другое <…>»[470].

Однако и эту категорию сотрудников III отделения осуждали далеко не все. Об этом можно судить по тому, что даже такой непримиримый оппозиционер, как П.И. Пестель, в «Записке о государственном управлении» (написанной примерно в 1818 г.) утверждал, что «тайные розыски или шпионство суть <…> не только позволительное и законное, но даже надежнейшее и почти, можно сказать, единственное средство, коим Вышнее благочиние поставляется в возможность достигнуть предназначенной ему цели» охраны правительства, государя и населения «от опасностей, могущих угрожать образу правления, настоящему порядку вещей и самому существованию гражданского общества или государства <…>»[471]. Характерно, что среди агентов были и родовитые дворяне, и видные чиновники, и состоятельные коммерсанты. Входили в их число и литераторы, например С.И. Висковатов.

Булгарин принадлежал, по сути дела, к последней категории (денег он не получал, но с ним расплачивались покровительством и поддержкой).

Судя по всему, рядовые читатели газет и книг, особенно провинциалы и представители городских низов и средних сословий, совершенно не знали (при его жизни) о контактах Булгарина с III отделением; в Москве и Петербурге слухи об этом не выходили за рамки довольно узких кружков и групп.

Литераторы пушкинского круга узнали о связях Булгарина с III отделением в конце 1829 г. – по всей вероятности, от Д.В. Дашкова. Находясь в 1828 г. вместе с Бенкендорфом на театре военных действий во время Русско-турецкой войны, Дашков получил от него для прочтения анонимную агентурную записку, обвинявшую в проповеди либерализма Вяземского, Пушкина, В.Ф. Одоевского, а в потворстве им – В.А. Жуковского, Д.Н. Блудова и самого Дашкова. Дашков «вычислил» автора записки – Булгарина, рассказал по возвращении о доносе Блудову, а в дальнейшем они поделились информацией с другими «арзамасцами»[472]. Подобно Булгарину, стремившемуся в борьбе с журнальными противниками выставить их политически опасными потрясателями основ, «литературные аристократы» в литературной борьбе с ним ставили своей целью политически дезавуировать его, представив шпионом и доносчиком. Эта сторона деятельности Булгарина намеренно раздувалась и афишировалась с целью подорвать кредит доверия к нему публики.

Если сотрудничество Булгарина с III отделением выступало как повод ожесточенных нападок «литературных аристократов» на Булгарина, то реальный повод этого был иным. Ведь параллельно с журналистской работой Булгарин писал романы, адресуясь к публике из средних слоев. Читательская аудитория, резко выросшая во второй половине 1820-х гг., обращалась в основном к переводным романам, русские образцы этого жанра в данный период практически отсутствовали, хотя резко усилившийся интерес к истории и этнографии России создавал благоприятную почву для них. Удачно угадав потребность, Булгарин достаточно успешно удовлетворил ее первым своим романом «Иван Выжигин», вышедшим в том же, 1829 г., когда резко усилились печатные нападки «литературных аристократов» на Булгарина, и имевшим бешеный читательский и коммерческий успех. Булгарин соединил в нем традиционную схему плутовского романа с бытовыми картинами русской жизни и изложил это современным (а не архаизированным, как, например, у В.Т. Нарежного) литературным языком.

В 1830 г. Пушкин рецензию на «Записки» начальника петербургской полиции Ф. – Э. Видока превратил в памфлет на Булгарина, в 1831 г. он опубликовал (без подписи) эпиграмму на Булгарина и (под псевдонимом Ф. Косичкин) статью «Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем», где намекал, что Булгарин «пишет пасквили и доносы»[473]. Эти пушкинские публикации во многом определили булгаринскую репутацию во второй половине XIX–XX в.

Если в 1830-х – первой половине 1840-х гг. эти попытки успеха не имели, то со второй половины 1840-х влияние Булгарина постепенно снижается, а после его смерти в результате деятельности противников (прежде всего – сообщений о сотрудничестве с III отделением и публикации подготовленых для него записок) у Булгарина сформировалась одиозная репутация полицейского шпиона и гонителя Пушкина, которая, по сути дела, почти не изменилась и до наших дней.