Фадеев — страница 31 из 72

И правда, «Разгром» был песней — свежей, чистой, четкой, страстной. Самолетик из листка бумаги, стремительная серебристая рыба, сверкающий кристалл. Последующие крупные вещи были конструкциями тяжеловатыми, порой изнемогающими под собственным весом, как выбросившийся на берег кит.

Нереализованного таланта всегда жаль. Когда талант зарывается, надо понять, где копать. Сокровищем Фадеева, его писательским капиталом была дальневосточная тема — и он всю жизнь пытался к ней вернуться. Напиши он своего «Удэге» в 1920-х — это мог бы быть дальневосточный «Тихий Дон». Но Фадеев то терял нужный эмоциональный градус, то отвлекался на другое…

А может, дело и в объеме тоже? Казалось, что настало время многотомных эпопей, а уж Фадееву и по статусу было положено писать увесистые «кирпичи». Напиши он три-четыре повести, объемом и зарядом сопоставимые с «Разгромом», — назвав их, например, «Смерть Ченьювая», «Таежная болезнь», «Последний из тазов», — и был бы совсем другой Фадеев.

Но другого Фадеева у нас нет.

«Разгром» (его называют то романом, то повестью) — лучший текст Фадеева. С ним он остался в литературе, и этой книги уже достаточно: вес взят. Классическая вещь, на все времена. Несмотря на невеликий объем — это целый мир, в котором можно жить и постоянно находить новое.

Сам Фадеев вспоминал, что изначальный замысел возник уже в 1921–1922 годах. Он думал, что это будет один роман («Последний из удэге»), но, слава богу, «Разгром» вовремя отпочковался, спасся с неповоротливого корабля «Удэге», так и не дошедшего до порта назначения.

Книгу заметил — еще из Италии — Горький. Наркомпрос Луначарский назвал ее «бесспорно глубоко художественным произведением», свидетельством начинающегося расцвета пролетарской литературы.

«Разгром» наследовал русской классике. «Бессюжетной, бесфабульной прозе, которую рьяно поддерживали и пропагандировали формалисты, роман Фадеева наносил сильнейший удар», — пишет Озеров. Этим объясняется выпад из лефовского[219] лагеря — статья Осипа Брика «Разгром Фадеева» («Новый ЛЕФ», № 5, 1928), в которой он назвал Фадеева «интуитивистом», написавшим книгу «по самоучителю» — то есть подражая Толстому и Чехову. «Имеет ли вообще смысл сейчас писать беллетристическое произведение на тему гражданской войны, о которой у нас сохранилось столько ценных и увлекательных документов?» — ставил вопрос Брик.

Споря с рапповцами, лефовцы высказывались против вымысла, типизации, собирательных образов. В пример Фадееву ставился фурмановский почти документальный «Чапаев». Задачи литературы ЛЕФ сводил к простому отображению фактов, по сути — репортерству[220]. Фадеев казался безнадежным консерватором — «старовер языка», он шел в фарватере старой доброй классики. Уничижительные оценки «Нового ЛЕФа» получили «Дело Артамоновых» Горького, «Барсуки» Леонова, Булгаков, Шишков… «Роман как жанр вычеркивался из литературного словаря», — напоминает биограф Фадеева Иван Жуков (интересно, что и сегодня мы нередко слышим о «смерти романа», в том числе по новым основаниям — в связи с развитием Интернета, твиттеризацией восприятия… А роман все равно жив).

Та дискуссия интересна и другим: атмосферой творческой свободы. Всего какое-то десятилетие спустя всё круто изменится, а на смену литературным группировкам придет монолитно-цементирующий Союз писателей.


«Разгром» принято выводить из толстовской манеры. Поэт Безыменский даже назвал Фадеева «марксовидным Толстым». «Отчасти это верно, отчасти нет, — сказал сам писатель по этому поводу. — Неверно в том смысле, что в этом произведении нет и следа толстовского мировоззрения. Но Толстой всегда пленял меня живостью и правдивостью своих художественных образов, большой конкретностью, чувственной осязаемостью изображаемого и очень большой простотой. Работая над произведением „Разгром“, я в иных местах в ритме фразы, в построении ее невольно воспринял некоторые характерные черты языка Толстого».

Эренбург указывал, что толстовские длинные фразы с изобилием придаточных были для Фадеева естественными: «Он не умел писать иначе». Даже телеграфируя — просил Эренбурга помочь, чтобы тот надиктовал ему телеграмму о сессии борцов за мир короткими фразами. В 1953 году Фадеев напишет: «У меня смолоду выработалась привычка к довольно усложненной фразе — условно говоря, „толстовского“ типа. Это так же трудно теперь изменить, как походку». В это время Фадеев будет уже жалеть, что его походка не похожа на тургеневскую или пушкинскую. Будет рекомендовать молодежи в качестве образцов стиля не только Пушкина и Тургенева, но и Чехова, к которому относился спокойно. В 1946-м напишет: современный литературный язык «изрядно попорчен», поэтому нужно читать Лескова, Мельникова-Печерского и Даля. Хотя тут же оговорится, что мысли Лескова «примитивны и анекдотичны», а юмор — «мелок».

Эренбург добавляет, что языком влияние Толстого не ограничивалось: Фадеев преклонялся перед «Воскресением», считал, что «гений должен служить добру, гуманизму». Либединский писал: «Лев Толстой отвечал самым глубоким запросам Сашиной души… Сам Лев Николаевич еще в молодости… писал, что главным героем его произведений является — правда. Вот эта-то всепокоряющая сила правды и привлекала Фадеева в творчестве Толстого». По этой же причине, пишет Либединский, Фадеева взволновала бунинская «Деревня» — своей «жестокой правдой».

Явно слышен в «Разгроме» и Горький. Корнелий Зелинский в книге 1956 года о творчестве Фадеева его главным литературным учителем называет именно Горького. Кстати, есть не только внешние параллели между горьковским Данко с пылающим сердцем и Левинсоном с факелом, которые выводят людей из гибельного леса, но и более глубокие: если сердце Данко растоптали спасенные им люди, то прото-Левинсона — Певзнера — расстреляли в эпоху «большой чистки»[221].

Очевидно и влияние «партизанских» повестей Всеволода Иванова, которые Фадеев прочитал еще студентом горной академии. В 1955 году он писал Иванову: «Мы еще только собирались тогда написать о пережитом и сомневались в своих силах. И вот оказалось, что это возможно, да еще как возможно — со свободой почти головокружительной! Студент того легендарного времени — я ходил из комнаты в комнату по общежитию и читал вслух Всеволода Иванова очень звонким голосом. Помимо всего прочего, это оказалось и выгодным во времена, когда студенческий паек состоял в основном из ржавой селедки. Упоенные, как и я, слушатели и слушательницы родом из деревни охотно делились со мной хлебом и салом».

В «Разгроме» партизанский отряд разбит, но Левинсон с горсткой бойцов спасается, и нам ясно: он наберет новых людей и продолжит борьбу. Ко времени написания романа было давно известно, что победа в этой борьбе осталась именно за Левинсоном. Однако Фадеев пишет о поражении — осознанный эстетический выбор! — и называет книгу «Разгромом». По уже современной оценке писателя Юрия Бондарева, это была «смелейшая» книга. «Кто, кроме Фадеева, решился бы написать подобное? — говорит Бондарев. — Даже в лагере врагов раздались уважительные голоса. Могла ли подобную реакцию вызвать книга, само-восхваляющая победность?»

В «Разгроме» — масса скрытых смыслов. Роман этот, конечно, — «красный», а не «белый», но он, как всякая хорошая литература, — о жизни в ее сложности, а не о том, кто хороший, а кто плохой. И он куда глубже, чем это представляло себе официальное советское литературоведение.

Интересен разбор литературоведа Петра Ткаченко[222], анализирующего библейские линии «Разгрома».

Сотворение нового мира, сотворение человека — вот главная тема книги[223]. Ткаченко смело проводит параллели между «Разгромом» и Библией, и, даже если какие-то из его предположений кажутся спорными или натянутыми, отмахиваться от них не стоит. «Разгром» — лучший текст Фадеева еще и потому, что он действительно многомерен и содержит смысловые пласты, не сразу открывающиеся читателю. Можно напомнить, как Фадеев работал над романом, сколько раз переписывал каждую главу. В «Разгроме» — ядерно плотном, образовавшемся, как алмаз, в условиях сильнейшего смыслового сжатия, — нет ни одного случайного слова.

Намеки на библейские мотивы рассыпаны по тексту повсеместно. Уже в начале автор говорит, что впереди у отряда — «трудный крестный путь». Далее Левинсон получает письмо из владивостокского большевистского подполья и ногтем подчеркивает раздел IV — «Очередные задачи», который состоит из пяти пунктов. Ткаченко считает: пять пунктов символизируют Пятикнижие (Моисеев закон), а четвертый раздел — его четвертую книгу, «Числа». В «Числах», повествующих о скитаниях евреев по пустыне после исхода из Египта («Разгром» повторяет этот древний сюжет; а в конце романа Морозка, нового коня которого зовут Иудой, прямо мечтает об «обетованной земле»), речь идет об исчислении воинов — сынов Израилевых. Левинсону приказывают «сохранить хотя бы небольшие, но крепкие и дисциплинированные боевые единицы». «Е-ди-ни-цы», — повторяет он для непонятливых.

Здесь же становится ясным появление самой фамилии Левинсон. Дело не в «роли евреев в революции», а в том, что командир — левит, представитель колена Левия, упоминающегося в «Числах». Это идейный вождь, священнослужитель, призванный «стоять на страже у Скинии» — походного храма. В одном месте Фадеев даже набирает фамилию курсивом: «Он был уже тем Левинсоном, которого все знали именно как Левинсона, как человека, всегда идущего во главе».

Важный нюанс: в «Числах» Господь велит Моисею не исчислять левитов вместе с сынами Израиля. Фадеев это учел. Когда спасшихся бойцов считает партизан-подрывник Гончаренко, он насчитывает девятнадцать — «с собой и Левинсоном». Дальше, где мы слышим мысли уже самого Левинсона, говорится о восемнадцати партизанах, молча ехавших следом. То есть Левинсон не причисляет себя к ним.