Фаина Федоровна — страница 38 из 59

дворе рычат. А я есть хочу, пить хочу. Хлеб ещё можно было в рот засовывать с зажима, чтобы стерильность не нарушать. Я отвернусь от стола с инструментами, маску приспущу и кусаю его потихонечку. Не дай бог хирург это заметит! Ну, кусочки-то были маленькие – кусну и готово. А пить нельзя – уборная холодная, на улице. В операционной влажно, душно, а я вся потная – воспаление тут как тут. Пенициллин ведь только для раненых тогда был. Начальник госпиталя сам лично его распределял. Кому-то назначит, кому-то нет. По какому принципу отбирал – бог ему судья… А если оденешься и выбежишь по нужде, так только в уборную зайдешь – скажут, куда ушла, операционная сестра всегда должна быть в операционной. И мыться потом заново надо, а это ведь время. Доктора-то всё мужики, шаркнут на минутку в коридор:

–Санитарка! Утку!

Им санитарка утку подставит под халат, они и назад. А я стою, терплю…

И вдруг в первый раз на моих глазах Фаина Фёдоровна заплакала. Лицо её всё сморщилось и исказилось. Судорога пошла по нему, выражая такое внутреннее отчаяние, такую пережитую боль, что я оторопела. Даже когда она рассказывала про однорукового – ни слезинки не было на её лице, только сумрак и злость. А сейчас…

–Подождите, не входите! – кинулась я к больным в коридор. Но Фаина Фёдоровна быстро перестала плакать. Утёрлась, высморкалась, хотя слёзы всё ещё сами текли поверх старческих щек, и посмотрела на меня с каким-то таким превосходством, с такой мукой и такой гордостью, что мне захотелось стать маленькой, как муравьишка, и исчезнуть в какой-нибудь дырке в земле.

–Вы думаете, Ольга Леонардовна, я сильно радовалась, когда война кончилась? Ха! – Я принесла ей воды в её же чашке, но она небрежно толкнула чашку рукой. Несколько капель пролились на пол и образовали мокрый полукруг.

–Вы думаете для меня это праздник – Девятое мая!? – Она уже улыбалась, но улыбка её была похожа на улыбку умалишённого. -Я слышать не могу этого Левитана. Он до сих пор у меня в ушах гремит. И я не победу в его голосе слышу, я помню, как он войну объявлял, и как мой муж в первый же день стал в военкомат собираться. А 9 мая… Я шла по улице из госпиталя. Многие обнимались. Не все. Я, во всяком случае, никого не обнимала. Я хотела есть и несла из госпиталя детям суп в судке. Боялась пролить. Нас в госпитале тогда уже лучше кормили, не как в начале войны, но я старалась всё домой принести. Жарко было. Я шла и думала, долго ли будет существовать теперь госпиталь, и где я буду работать, когда его расформируют, как детей буду одна растить… А праздновать… Чего мне было праздновать? Праздновать должны были те, у кого родные живы остались…

Я не представляла себе её молодую. Мне казалось, я вижу, как по залитой солнцем майской улице она идёт такая же, как сейчас – старенькая, седая. Пробирается между людьми в хирургическом медицинском халате, воротник-стойка, под горлышко. Идёт торопясь, осторожно неся в руке небольшой металлический судок с остывшим уже супом, семенит маленькими ножками. Ветер треплет её седые кудряшки, овевает лицо. А она идёт и смотрит в толпу невидящими глазами. Носик её становится влажным от пота, и она смешно им подёргивает, как делала это утром при мне…

Я считала её пульс и уговаривала:

–Фаина Фёдоровна! Миленькая! Успокойтесь! Не надо… Хотите я вам капель накапаю? Кордиамин или валерианку?

Она вдруг презрительно поморщилась, приходя в себя, приподнялась, отряхнула мокрый перед халата и сказала своим обычным голосом:

–Напроливала я тут… – Высокий её колпак свалился с головы, она его подхватила и надела снова.

–Я громко кричала? – спросила меня. -В коридоре слышно было?

–Не знаю. – Я была растеряна. -Думаю, что нет. Конечно, нет… Вы вообще шёпотом говорили…

Мне ужасно жаль было её, но и непривычно слушать такие речи.

–Фаина Фёдоровна, вы посидите, пожалуйста, тихонечко, а я больных буду принимать. Вы не беспокойтесь, у меня и рецепты заготовленные есть, и инструменты.

Ей, наверное, действительно было очень плохо, потому что она пробормотала:

–Ну, одного примите только. А я посижу немного и встану…

Через несколько принятых мной больных она действительно встала и стала рыться в своей видавшей виды сумочке. Вытащила потёртое коричневое портмоне, перечислила пальчиками все его потайные кармашки и что-то торжественно положила передо мной на стол.

Это была старая фотография. Я взяла её в руки. Три девушки стояли рядом где-то на пустыре перед зданием с заклеенными крест-накрест окнами. Сбоку попал в кадр крытый грузовик с брезентовым верхом и жирным крестом на борту. Все три девушки были одеты в медицинские, «под горлышко» халаты, из-под которых угадывались воротнички гимнастёрок. На ногах – сапоги. Голенища в гармошку. У двух на головах медицинские косынки. Глаза задорно щурились на яркое солнце. Свет давал в глазницах и под носами резкие тени, и одна из девушек подняла руку и сделала ладонь надо лбом козырьком. Самая низенькая из них стояла в центре с непокрытой головой, и ветер развевал её короткие, светлые, вьющиеся волосы. Я всматривалась в их лица, догадываясь, что одна из девушек должна быть моей Фаиной Федоровной, но не могла определить – которая же. И мне было неудобно спросить.

–Вот это вы? – наконец я показала на ту, которая была в центре, с развевающимися кудряшками.

–Ну, слава богу, узнали! Не так уж я и изменилась! – Она сердито поджала губы.

–Конечно, нет! – заверила я. -Просто вы здесь совсем молодая.

–У меня в это время было уже двое детей. Я вам говорила, девочка и мальчик, – сухо сказала она.

Чего Фаина Фёдоровна ждала от меня? Восторга? Умиления? Мне было жаль, но ни того, ни другого я не испытывала. Война была для меня незыблемым хрестоматийным прошлым. Я была послушной девочкой, я хорошо училась и верила учебникам и книгам про войну, которые были рекомендованы нам районной библиотекой. Я относилась к этим книгам, фильмам и к рассказам о войне, как к чему-то очень далекому вроде старинных летописей и саг. И в пору моей молодости мне не хотелось задумываться о страданиях, которые когда-то перенесли люди. Я была крепка своей верой в то, что впереди у меня долгая, счастливая жизнь. Я была уверена, что всё хорошее, что есть во мне – состоится. Я не любила оглядываться назад. Однако ещё один эпизод мне запомнился. Через профком распределяли среди сотрудников три мужские японские куртки. Я потом видела одну из них на нашем хирурге. Симпатичная куртка, чёрная на молнии и с какой-то очень уж фигуристой прострочкой.

Фаина Фёдоровна, помню, сказала, то ли с презрением, то ли с сарказмом:

–Японию победили, а куртки у них покупаем. – И это тоже прозвучало тогда неожиданно.

…Я перевернула фотографию, которую она мне дала. «Апрель 1944 года» было подписано чернилами. Слово «года» немного смазалось, будто надпись случайно задели.

–Где это?

–Возле нашего госпиталя.

–Апрель, а вы уже без пальто?

–День тогда был тёплый…

–Вы его помните?

–Ещё бы…

Мне не понравилась её усмешка. Хотелось спросить, чем же ей так запомнился этот день, но новый больной просунул голову в дверь, и я сказала привычно:

–Входите!

И как назло это оказался ОН. Как-то сразу у меня выскочило – Мужлан. Он вошёл, выпячивая свою лоснящуюся самодовольную физиономию нестарого ещё человека и удостоверение инвалида войны. Удостоверение он уверенно держал где-то на уровне живота, который напоминал не полностью заполненный курдюк. Две женщины с возмущёнными выкриками: «Почему без очереди?» ворвались за ним в двери, но он выставил красную корочку в их лица и рыкнул. Женщины ретировались. Прочно и без приглашения усевшись, он широко расставил ноги в полосатых, плотных не по сезону брюках с отворотами и типичного советского вида плетёных босоножках, сквозь прорези которых виднелись зелёные синтетические носки. И тут же с треском припечатал удостоверение на стол передо мной.

Густой запах чеснока, исходивший от него, заставил меня отодвинуться на моём стуле. Зло и недоверчиво глянув на меня, Мужлан выпустил в мою сторону короткий рык:

–Ухо болит!

И почему-то я сразу подумала, что у него должно быть разбухла в ухе серная пробка. У таких мужиков это обычное дело.

–Уберите удостоверение. Запачкается ещё.

Он нехотя спрятал корочки в карман, будто пистолет до времени спрятал.

Я привычно навела на его ухо рефлектор и поняла, что не ошиблась. В слуховом проходе действительно темнела хорошо задвинутая внутрь плотная серная пробка, похожая на сургучную печать.

–Чистили чем-нибудь?

В то время мужчины для того чтобы почесать в ухе, часто брали у жён шпильки для волос. Я же своим вопросом хотела всего лишь выяснить, двигал ли он свою пробку.

–Чего сразу – чистил? Ничего я не делал!

Я достала из стакана со спиртом ушной зонд. Я до сих пор люблю пользоваться этим инструментом. Шестигранная, крепенькая металлическая ручка ( грани для того, чтобы не скользила рука в перчатке), дальше кругло выточенная основная часть с выгравированной сеточкой-насечкой и маленький крючок, завёрнутый под прямым углом с крошечным шариком на конце. Вся штучка длиной сантиметров двенадцать.

–Осторожнее! -закричал Мужлан, хотя я ещё даже не сделала попытки прикоснуться к нему.

–Потерпите немного.

Пробка была каменистой плотности, крючок зонда стучал по ней, как по гальке.

–Нужно промывать.

Я машинально оглянулась на Фаину Фёдоровну. Она спокойно уже шла к тумбочке, в которой хранился у нас огромный шприц, изобретённый специально для промывания серных пробок, но также и часто использующийся в кино и вызывающий душераздирающий хохот зала.

–Подождите минутку, пока Фаина Фёдоровна приготовит раствор.

–Я – инвалид войны, – веско сказал Мужлан. -Я не обязан ждать, пока вы чего-то там подогреете. У вас должно быть всё наготове.

–В кабинете и так всё время кипятятся инструменты,– невольно у меня появился оправдательный тон. Я сама его заметила, и мой тон мне не понравился, потому что я уже знала, что с такими людьми вступать в какие-то объяснения бессмысленно. Однако, ситуация требовала компромисса.