Фаина Раневская. Фуфа Великолепная, или с юмором по жизни — страница 16 из 42

Было время, Ф. Г. вела дневник, изредка, но подробно писала о своих встречах с Пешковой, Щепкиной-Куперник, Качаловым, Эйзенштейном, Толстой, сохраняла письма, но потом при очередной чистке архива все уничтожалось. Это называлось «самоинквизицией» или «переоценкой ценностей».

Однажды, когда я приехал в Суханове, где отдыхала Ф. Г., я увидел на столике листы, исписанные ее крупным почерком (Ф. Г. писала размашисто, большими буквами, поэтому маленьких «тетрадных» листов не признавала).

В тот день мы долго бродили. Было солнечно, но холодно. Ф. Г. рассказывала о нравах отдыхающих, о дворце Суханова и его прежних обитателях. Ее взволновал рассказ о недавнем посещении дворца одним из его бывших владельцев — белым как лунь старичком, приехавшим взглянуть на родные пенаты.

— А теперь разрешите пройти в некрополь моих предков, — торжественно произнес потомок, надев по этому случаю свой лучший, конечно, черный костюм. В сопровождении несколько смущенной дирекции он направился к круглому зданию, увенчанному куполом, — семейному пантеону.

— Что у вас здесь? — остановился потомок, войдя в зал.

— Столовая, — улыбаясь, сообщила дирекция.

На месте могильных плит стояли столы, укрытые полиэтиленовыми саванами. В тусклом свете, пробивающемся сквозь купол, поблескивали приготовленные к обеду венки ножей, ложек и вилок.

— Я никогда не ем в этом зале, — сказала мне полушепотом Ф. Г.

Мы спустились к прудам. Здесь у воды трава была еще по-летнему зеленой. Ф. Г. рассказывала мне о своем детстве, о Таганроге, где она родилась, о странном доме с пятиугольными наклонными потолками — архитектор уверял, что все так и было задумано и он боролся с однообразием. Она вспоминала о первых шагах на сцене, о кровавых расправах в Крыму, о Ялте времен Гражданской войны, о первом крымском красном театре, где она работала.

Дом в Таганроге, в котором прошло детство Фаины Раневской


— Вы пишете? — спросил вдруг я.

— Тсс! — Ф. Г. поднесла палец к губам, как будто я сказал то, что никто не должен услышать, а потом кивнула с явным удовольствием, с каким дети сознаются в недозволенном, но увлекательном побеге в кино. — Да!

Однако в следующий приезд больших листов на ее столе я не увидел.

— А как воспоминания? — спросил я.

— Не спрашивайте об этом, — ответила Ф. Г. — Никому они не нужны, а я в роли мемуариста — фигура карикатурная.

Жаль. Книга была бы невероятно интересная.

Как-то, перебирая бумаги в одной из своих папок, Ф. Г. наткнулась на уцелевшую страничку воспоминаний о детстве. Она протянула ее мне:

— Посмотрите и, если найдете интересным, можете переписать. Это имеет какое-то отношение к моей работе.

«В пять лет я впервые почувствовала «смешное».

У ворот городского сада, куда няня водит меня гулять, останавливается щегольской экипаж. Из экипажа торжественно выходит военный в блестящей парадной форме, в белых перчатках, деловито расплачивается с извозчиком, помогает выйти своей даме и маленькой девочке. Все они величаво входят в сад, где нет ни души. В том, что сад был пуст в сочетании с торжественным прибытием, я почувствовала комическое: приехали «себя показать», и никто не увидел…

С тех пор смешное я стала замечать почти в каждом, кто бывал у нас в доме. Мне стало нравиться замечать смешное, выискивать его — так определилась врожденная профессия. Этим я занимаюсь всю жизнь.

Помню себя в большой, пустой комнате только что отстроенного дома, куда семья наша должна была переселиться. Отец взглянул на потолок и обмер: потолки не были квадратными, обычными, они были косые, пятиугольные. Он стал бегать из комнаты в комнату, и всякий раз при виде перекошенного потолка глухо вскрикивал. Обежав квартиру, остановился перед уныло глядящим в пол архитектором — толстеньким рыжим человеком со вспухшими усами. Отец дико вращал глазами. Поймав его взгляд, архитектор сказал:

— Не ошибается тот, кто ничего не делает, — раскланялся и ушел.

Меня душил смех. И теперь, вспоминая дом, в котором я выросла, недоумеваю, почему никто в нашей большой семье над этим никогда не смеялся?».

«ЗНАЮ, ДЛЯ КОГО РАБОТАЮ!»

Мы сидели в ресторане ВТО. Вдруг к нашему столу кинулся человек. — Фаина Григорьевна! — воскликнул он (чехарда с отчеством Ф. Г. происходит так часто, что она уже давно не обращает на нее внимания. «Называйте как хотите, какое это имеет значение», — отвечает Ф. Г. любопытствующим).

— Фаина Григорьевна, дорогая! — говорил человек (это был Ролан Быков), чуть покачиваясь. — Вы не представляете, как я рад вас видеть!

— Здравствуйте, Ролан, здравствуйте. Вы что-то похудели, — сказала Ф. Г.

— Съемки замучили, — объяснил Быков. — Но вы были на нашем фильме?

— Нет, еще не успела.

— Если бы вы знали, сколько мук было с его премьерой, — быстро говорил он. (Речь шла об «Айболите-66», который долго не выходил на экран.) — Но я вам хотел сказать нечто очень важное. Когда я работаю, я всегда знаю, для кого я работаю, кому моя работа предназначена, на кого она рассчитана, кому я ее посвящаю. Этот фильм я делал для вас…

— Спасибо! — улыбнулась Ф. Г., а Быков, наклонившись к ней, горячо продолжал:

— Для вас, и вы поймете меня, для вас и еще для нескольких близких и дорогих мне людей.

— Спасибо, спасибо, Ролан!

Быков, поцеловав руку, отошел.

— Хороший актер, — сказала Ф. Г. — С ним я работала в этом моем позоре — «Осторожно, бабушка». Одного я только не понимаю: если делают фильм для меня, то, может быть, можно было бы и пригласить меня на премьеру? Странно, не правда ли?

Ролан Быков в фильме «Айболит-66», который он посвятил Раневской

«СТРАШНЫ НЕ ДЕНЬГИ, А БЕЗДЕНЕЖЬЕ!»

— Настроение у меня сегодня — отвратительное, — встретила меня Ф. Г. — Хоть в петлю лезь. А кто виноват? Паспорт, конечно. Но его на скамью подсудимых не потащишь и годы вспять не повернешь. Я все чаще вспоминаю детство, а это признак, что жизнь катится к закату. Вот и заговорила я красиво — и это тоже плохо: осточертело все на свете, и моя ироничность в том числе.

Сидела с утра, как дура, уставясь в потолок, думала, как вернуть аванс в ВТО, и снова проклинала Ниночку, втянувшую меня в аферу. Ну, получила я деньги, а куда они ушли!

Евдокия Клеме каждый свой приход пишет записки о расходах. Вытащила сегодня эту пачку и, прежде чем спустить ее в мусоропровод, стала читать. Жаль, счетов у меня нет и арифмометр на юбилей никто не подарил — это я намекаю, — она улыбнулась. — Мне бы сесть за старинную кассу с никелированным бюстом, нажимать клавиши и крутить ручку. Там было такое окошко с надписью «уплочено» и большим указательным пальцем, — может быть, тогда стало бы ясно, сколько я трачу на жизнь.

Откладывая один за другим листочки домработницы, Ф. Г. вела суровый подсчет.

— Итак, в январе месяце сего года я съела пять кило мяса, шесть кило рыбы, в один день 21 января, очевидно, в честь памяти Ленина, ушло кило ветчины: наверняка приходила Нателла, потому что на следующий день, 22-го, Евдокия Клеме вписала в счет еще кило ветчины, которую на этот раз съела я или вы тайно от меня.

— Ничего не тайно, — возразил я. — Вы сами сделали мне яичницу с ветчиной. Любящими руками, как вы сказали, и она оказалась необычайно вкусной.

— Любящими руками все вкусно, — подтвердила Ф. Г. — Но никогда не поверю, что вы уплели килограмм сразу!

Она протянула мне пачку листочков:

— Прошу вас, там, на кухне, откройте дверцу мусоропровода и бросьте их — туда им и дорога!

С одной причиной плохого настроения расправились, — сказала она удовлетворенно, — но что делать с деньгами, ума не приложу Ненавижу их, хотя точно знаю: страшны не деньги, а безденежье.

Я тут недавно возликовала: телевизионщики захотели снять на пленку «Сэвидж». Весь спектакль!

Боже, как хорошо! Это сколько съемочных дней наберется — в долговую яму меня не отправят! Стала мысленно делить шкуру неубитого медведя: прежде всего, верну аванс, долги, и, пожалуй, еще что-то останется.

Так нет же! Вчера после спектакля ко мне в уборную явились трое. И еще пришел оператор. С его лица не сходила улыбка. Я сначала улыбнулась ему в ответ, но потом поняла, как ужасно видеть постоянно улыбающегося человека, начинает казаться, что спектакль не кончился и я все еще в «Тихой обители».

Но диалог мой с дамами действительно дурдом. Я по три раза повторяла им одно и то же, они согласно кивали, оператор радостно улыбался, а разговор не двигался с места.

— Вы нас и не почувствуете, — уверяла режиссерша. — Мы снимем спектакль тремя камерами за один вечер! Вам ничего не придется менять.

— Так это и ужасно! — твердила я в десятый раз. — Артист не может на телевидении, где все сидят в первом ряду, играть так же, как в театре, — для зрителей и амфитеатра, и бельэтажа, и балкона.

— Я умею снимать комедии, — вставился, наконец, оператор. По-моему, он исхитрился улыбнуться еще шире.

— Голубчик, дело не в вашем умении! — у меня не было уже слов. — Мы играем наш трагифарс на сцене. На телевидении все это станет вампукой.

— Но нам нужна реакция зала, — настаивала партикулярная дама.

Ну что вы тут скажете!

— А может быть, стоит попробовать? — Мне очень хотелось, чтобы «Сэвидж» появилась на экране. — Если мы увидим зал, зрителей, ложи, то возникнут другие правила игры, мы поймем, что мы не в кино, а в театре!

— И вы туда же! — возмутилась Ф. Г, — Я думала, что разговариваю с профессиональным человеком, ведь вы слыхали, конечно, о таком понятии, как посыл. Имеющий уши да услышит! Когда я читала у вас в маленькой студии ардовский рассказ, я делала это для кого-то, кто сидел рядом, на месте микрофона. Вы потом наложили смех, эту идиотку с визгливыми всхлипываниями, аплодисменты, да, да, появилась атмосфера, но посыл остался тот же: не на зал, а на собеседника.

Но я гнул свое:

— Райкин, которого мы всегда снимали на публике, настоял однажды на чистом, студийном варианте и пришел в ужас: все падало в пустое пространство, становилось менее смешным или не смешным вовсе. Он сам признался, что ему, привыкшему к реакции зала, играть было во сто крат труднее.