Вернуться в Таганрог – это значит повторить «скучную» чеховскую историю Кати, значит смириться с невыносимыми обстоятельствами, а еще признать правоту отца и навсегда забыть свое новое имя – Раневская.
При мысли об этом становилось не по себе.
С тем и бродила по городу, боясь оглянуться назад, потому что сзади было то, куда возврата не существовало.
А потом просто так сложилось – на пересечении Большой Никитской и Скорятинского переулка свернула во двор, сама не знала, почему именно в этот двор – дровяные сараи, белье сушится на веревках, дети возятся в пыли, на врытых в землю скамейках спят индифферентные московские коты, сразу обратила на себя внимание, разумеется, разговорилась с жильцами, и ей показали ее новую «квартиру» – клетушку, в которой, окажись он в Москве, непременно бы поселился Родион Романович Раскольников. Да и стоила она копейки, которые у нее еще оставались.
В этой комнате, выгороженной из лакейской на первом этаже вросшего в землю флигеля бывшей усадьбы Гончаровых, Фаина Раневская проживет больше тридцати лет.
И это уже потом она узнает, что именно здесь прошли детские годы Натали Гончаровой, которая, вполне вероятно, так же как и она, сидела у окна и смотрела на улицу, по которой бесконечной вереницей шли подводы и мчались двуколки, маршировали военные и гордо фланировали представители дворянского сословия, а еще узнала, что именно отсюда Наталья Николаевна отправилась на венчание с Александром Сергеевичем в Большое Вознесение, расположенное рядом.
Ф.Г. Раневская в роли жены генерала Мак-Гермата, «Встреча на Эльбе». Москва, 1949 г. Фотография публикуется с разрешения Государственного центрального театрального музея имени А.А. Бахрушина
Ф.Г. Раневская. Москва, Театр им. Моссовета, 1960-е гг. Фотография публикуется с разрешения Государственного центрального театрального музея имени А.А. Бахрушина
Сцена. Ф.Г. Раневская – жена инспектора, О.Н. Андровская – Варенька. «Человек в футляре». Москва, 1939 г. Фотография публикуется с разрешения Государственного центрального театрального музея имени А.А. Бахрушина
Фанни Фельдман почему-то всегда боялась читать Пушкина, чувство жалости к Самсону Вырину и Сильвио, бедному Евгению и Петруше Гриневу, мертвому Ленскому и мертвой царевне, к самой себе в конце концов захлестывало, начинала плакать при этом, буквально давиться слезами. А потом брела неведомо куда, проходила мимо Большого Вознесения, боясь взглянуть на массивную колоннаду возведенного в стиле ампир сооружения, с содроганием помышляла о том, что именно здесь, в этих стенах в 1831 году венчался великий русский поэт.
Нет, не могла понять, как человек, написавший строки:
Я вас люблю, – хоть я бешусь,
Хоть это труд и стыд напрасный,
И в этой глупости несчастной
У ваших ног я признаюсь!
Мне не к лицу и не по летам…
Пора, пора мне быть умней!
Но узнаю по всем приметам
Болезнь любви в душе моей…
мог стать отцом семейства – строгим, рачительным, педантичным, надменным, как Григорий Соломонович Фельдман, мог наказывать детей, быть суровым к жене, пребывать вечно застегнутым на все пуговицы семейной несвободы, думая лишь о деньгах и их отсутствии, о долгах и их неизбежности.
Нет, это было совершенно непостижимо!
Сама не зная как, Фаина оказывалась перед другой колоннадой, куда более величественной, чем архитектурные изыски храма Большого Вознесения, перед колоннадой Большого театра.
Тут она останавливалась, потому что больше не было сил страдать.
Закрывала лицо руками, вздрагивала – ей казалось, что ее кто-то окликает.
Отнимала руки от лица.
Оглядывалась…
На нее смотрела статная, удивительной красоты дама, что только что вышла из парадной двери самого главного театра России.
– Почему вы плачете? Вас кто-то обидел? Вам чем-то помочь? – спрашивала она, и в голосе ее звучали покровительственные нотки. Свои вопросы она задавала, словно они были частью сценического монолога, и она обращалась с ним к переполненному зрительному залу – громко, внятно, безапелляционно.
Что могла ей ответить Фаина Фельдман-Раневская – что у нее нет работы и денег, что она ютится в полуподвальной каморке с видом на дровяной сарай и глухой покосившийся забор, или что она оплакивает Пушкина, изнывающего от пут великосветского брака, и до слез жалеет милую Дуню из «Станционного смотрителя»?
– Как вас зовут?
– Фаина.
– Не плачьте, Фаина, я – Екатерина Васильевна. Гельцер моя фамилия.
– Екатерина Васильевна Гельцер? – немела Фанни, искренне не понимая, почему она до сих пор еще не упала в обморок, почему стоит на ногах, а не на коленях перед этой великой русской балериной, звездой Мариинки и Большого, любимицей Петипа и Дягилева.
Спустя годы Гельцер скажет: «Фанни, вы меня психологически интересуете… какая вы фэномэнально молодая, как вам фэномэнально везет!.. когда я узнала, что вы заняли артистическую линию, я была очень горда, что вы моя подруга».
Феноменальное везение – оказаться в нужное время в нужном месте, встретить именно того человека, который поддержит, поможет, даст единственно правильный совет, а еще следовать таинственным знакам судьбы, читая зашифрованное послание о будущем и выполняя все предписания, содержащиеся в нем. Вот что такое везение.
Однако было бы заблуждением думать, что оно посещает лишь беспечно мечтающего, но не приносящего ему (везению) жертву. Порой самую жестокую – в виде любви, дружбы, семьи, здоровья.
Да, везение – это выбор и бесстрашие, надменность и одиночество, когда себя, в любом случае, ставишь выше других.
Фаина Раневская: «Господи, как же мама рыдала, когда я собирала вещи. А я – вместе с ней. Нам обеим было мучительно больно и страшно, но своего решения я изменить не могла. Ко всему прочему я и тогда была страшно самолюбива и упряма… меня никогда не волновало, что подумают люди. Разве волнует кошку, что о ней думают мыши? Нет, конечно! Стоит только задуматься о том, что скажут люди, как жизнь сразу же начинает катиться к чертям. Опасный это вопрос – лучше никогда его не задавать. Ни себе, ни окружающим».
Стало быть, везение, особенно «фэномэнальное», есть тяжелая работа, изнурительный труд, который не прекращается никогда. Следовательно, знаменитая максима Раневской – «все сбудется, стоит только расхотеть», представляется в известном смысле лукавством.
Расхотеть – значит предать себя и вернуться в Таганрог.
«Таганрог» тут следует конечно же понимать как фигуру речи…
Рассказ Фаины о себе, начавшийся под стенами Большого театра и закончившийся далеко за полночь в гостиной квартиры Екатерины Васильевны, скорее напоминал монолог некоей воображаемой чеховской героини, изобилующий деталями и одновременно как бы отстраненный, приземленный и в то же время возвышенно-эмоциональный, готовый оборваться в любую минуту, но не отпускавший слушателя своей предельной реалистичностью.
Чего стоили, например, такие ее пассажи: «После разговора с отцом мне впервые захотелось навсегда уйти из дома и начать самостоятельную жизнь. Будучи кипучей и взрывной натурой, я не стала откладывать свое намерение в долгий ящик. Тем более, что к тому времени уже успела отзаниматься в частной театральной студии, сыграть несколько ролей в постановках ростовской труппы Собольщикова-Самарина, а также в любительских спектаклях. Что и говорить, я даже справилась со своим заиканием. Я долго и упорно тренировалась, можно сказать, заново выучилась говорить, чуть растягивая слова, и дефект речи безвозвратно исчез. Навсегда… Отчий дом я вскоре, как и следовало ожидать, покинула. Держа в руках небольшой чемоданчик, я отправилась в Москву».
Екатерина Васильевна слушала ее, а при этом словно бы слышала диалог Ирины и Ольги из «Трех сестер»:
Ирина.
Уехать в Москву. Продать дом, покончить все здесь и – в Москву…
Ольга.
Да! Скорее в Москву.
Ирина (рыдая).
Куда? Куда все ушло? Где оно? О, боже мой, боже мой! Я все забыла, забыла… у меня перепуталось в голове… а жизнь уходит и никогда не вернется, никогда, никогда мы не уедем в Москву… так и решила: если мне не суждено быть в Москве, то так тому и быть. Значит, судьба. Ничего не поделаешь…
– Помилуйте, голубушка, но ведь вы и так уже в Москве! – восклицала Гельцер, – как говаривал Антон Павлович, кто привыкнет к Москве, тот уже никогда из нее не уедет!
Почему?
Да потому что здесь бурлит настоящая жизнь, столь ярко и самобытно описанная Владимиром Алексеевичем Гиляровским: «Прекрасная мостовая блестит после мимолетного дождя под ярким сентябрьским солнышком. Тротуары полны стремительного народа. Все торопятся – кто на работу, на службу, кто с работы, со службы, по делам… Мы мчимся в потоке звенящих и гудящих трамваев, среди грохота телег и унылых, доживающих свои дни извозчиков… У большинства на лошадях и шлеи нет – хомут да вожжи. На месте Угольной площади, на углу Малой Дмитровки, где торговали с возов овощами, дровами и самоварным углем, делавшим покупателей «арапами», – чудный сквер с ажурной решеткой.
Рядом с ним всегда грязный двор, дом посреди площади заново выкрашен. Здесь когда-то был трактир «Волна» – притон шулеров, аферистов и «деловых ребят»… Мы мчались вниз. Где же палисадники? А ведь они были год назад. Были они щегольские, с клумбами дорогих цветов, с дорожками. В такие имели доступ только богатые, занимавшие самую дорогую квартиру. Но таких садиков было мало. Большинство этих загороженных четырехугольников, ни к чему съедавших пол-улицы, представляло собой пустыри, поросшие бурьяном и чертополохом. Они всегда были пустые. Калитки на запоре, чтобы воры не забрались в нижний этаж. Почти во всех росли большие деревья, посаженные в давние времена по распоряжению начальства. Вот эти-то деревья и пригодились теперь. Они образуют широкие аллеи для пешеходов… Эти аллеи-тротуары под куполом зеленых деревьев – красота и роскошь, какой я еще не видал в Москве. Спускаемся на Самотеку. После блеска новизны чувствуется старая Москва. На тротуарах и на площади толпится народ, идут с Сухаревки или стремятся туда. Несут разное старое хоботье: кто носильное тряпье, кто самовар, кто лампу или когда-то дорогую вазу с отбитой ручкой. Вот мешок тащит оборванец, и сквозь дыру просвечивает какое-то синее мясо. Хлюпают по грязи в мокрой одежде, еще не просохшей от дождя. Обоняется прелый запах трущобы».