Аквила неожиданно испытал непрошеную суровую жалость и, отложив ярмо, встал, чтобы помочь ему.
Это был последний раз, за исключением еще одного случая, что он видел Бруни на ногах, стоящим без поддержки. На следующее же утро, когда старик захотел подняться, ноги отказали ему.
Ауде бранила его:
— Разве я не предупреждала тебя? Сидел бы у своего очага. Нет, потащился на Совет. Ох уж эти мужчины, все-то они лезут на рожон, а женщины по глупости знай переживают из-за них. — Она откинула крышку ларца из черного мореного дуба, в котором держала лекарственные травы, сварила зелье с крепким пьянящим запахом и дала его Бруни, приговаривая, что оно выгонит болезнь.
Тот выпил отвар, и мало-помалу недомогание и вправду прошло. Но силы так и не возвратились. Он лежал в своем ящике около очага, а зима медленно доживала последние дни, и сосульки под крышей по ночам удлинялись. Тормод с Аквилой ухаживали за стариком без единого доброго слова, ибо он и сам никогда не сказал никому доброго слова и не ждал этого от других. Он лежал под волчьей шкурой, и его исхудалое тело едва приподнимало ее. Казалось, от него остался один скелет, покрытый высохшей кожей; синие вены на висках и тыльной стороне крупных рук вздулись узлами и напоминали извивы, украшающие нос ладьи. Губы посинели. Он велел положить рядом с ним на постель меч и все время ласкал его, как ласкают уши любимой собаки. Частенько он подзывал Аквилу и приказывал читать вслух про странствия Одиссея, хотя уже знал их чуть ли не наизусть.
— Тяжело, верно, было Одиссею, — заключил он однажды, когда Аквила в очередной раз дошел до конца последнего свитка. — Тяжело знать, что путешествия окончились и осталось лишь сидеть у домашнего очага. — Большая рука его взялась за украшенную янтарем рукоять меча, лежавшего рядом. — Мне же отрадно думать, что меня ждет еще одно приключение… Придет весна, и я опять стану сильным, несмотря на черное зелье Ауде. — И, как бы про себя, добавил: — Клянусь молотом Тора, я непременно опять стану сильным.
Но очень скоро он перестал твердить о новом селении и своем участии в предстоящей битве. Он не жаловался, не сетовал на судьбу. Суровый старый воин, каким он был, хранил бы такое же гордое молчание, даже если бы его поджаривали на медленном огне. И все-таки Аквила знал: внутри у старика бушует яростный протест. Мятежный дух его, казалось, заполнял весь дом, создавая ощущение бури, хотя сам Бруни тихо лежал под волчьей шкурой, не расставаясь с мечом, — так же тихо, как прокрадывался днем бледный зимний свет в окошки, проделанные высоко под стропилами, как по ночам незаметно укорачивалась чернота снаружи, и только падение с крыши первых капель подтаивающего снега нарушало эту тишину.
Все знали, что старик умирает.
— Скоро, скоро, как-нибудь ночью, когда начнется отлив, старый уйдет вместе с отливом, — сказала однажды Ауде, и Бруни сурово улыбнулся, заметив недоумение на лице своего раба.
— Да, да, люди твоего племени умирают когда попало, потому что вы не так связаны с морем. Но мы, прибрежные жители и мореходы, мы умираем, только когда уходит вода. — Он приподнял меч и потряс им. — Вот уж не думал, что буду ждать отлива, лежа на соломе!
На рассвете следующего дня поднялся дикий, штормовой ветер, он принес мокрый снег, застучавший по пузырям, натянутым в проемах окон, но он принес также запах юга, и снег был смешан с дождем. Бруни проспал почти весь день, но, когда начало смеркаться, проснулся. Его, как лихорадка, сжигало внутреннее неукротимое беспокойство. Но это была не лихорадка, глаза его в щелочках тяжелых морщинистых век были ясными, и в них виднелась нетерпеливая, презрительная насмешка над тревогой родных. Ветер постепенно затихал, мокрый снег почти прекратился и не шлепал больше по оконной пленке. И по мере того как вечерело, беспокойство, обуревавшее Бруни, все росло, разрасталось как шторм. Оно заполнило весь дом и даже передалось скотине — животные начали переминаться, стучать копытами.
Когда остальные рабы залезли на сеновал и улеглись по местам, Аквила остался возле постели Бруни, удерживаемый каким-то самому ему непонятным чувством к умирающему старому воину, но каким — он не мог разобраться. Ауде сидела за своим ткацким станком, а на высокой стене скакала ее тень и качалась тень челнока, который она перебрасывала с одной стороны на другую; да и все жилье было полно скачущих теней, отбрасываемых огнем очага, так как тюленьего жира для светильников теперь не хватало. Тормод сидел у огня, обхватив руками колени. Напряженное лицо его казалось бледным под яркой шапкой спутанных волос. Торкел спал, положив голову на собачий бок.
Пламя уже начало опадать, потянуло холодом. Аквила нагнулся вперед и подбросил в огонь торфу, искры сразу взметнулись вверх. Вдруг какое-то движение около ящика, где спал старик, заставило Аквилу быстро обернуться: Бруни откинул волчью шкуру и с усилием сел прямо. Спутанная седая грива окружала белым сиянием его голову и плечи, глаза светились ледяным голубым огнем, его гигантская тень занимала всю стену за его спиной.
— Отлив близок, — сказал он. — Подай мне щит, и шлем, и медвежий плащ.
Ауде выронила ткацкий челнок, он со стуком упал, а она бросилась к старику:
— Ложись обратно, побереги силы.
Но старик отпихнул ее исхудалой рукой. В нем и впрямь проснулись силы, нечеловеческий приток сил, точно последняя вспышка чадящего пламени затухающего факела.
— Поберечь силы?! А зачем их беречь? Говорю тебе — я умру на ногах, а не лежа на соломе! Только такая смерть подобает Бруни Морскому Всаднику.
Она стала увещевать его, уговаривать, но никто ее не слушал. Старик, задыхаясь, прокричал страшным голосом, обращаясь по очереди то к рабу, то к внуку:
— Тормод! Дельфин! Военное снаряжение мне!
На миг глаза юношей — голубые и черные — встретились, и в первый и единственный раз между ними исчезла преграда. Затем Тормод кинулся к висевшему на балке черному с золотом щиту, украшенному крылатым чудным зверем, а Аквила взялся за крышку сундука под окном и достал оттуда медвежий плащ на ярко-желтой подкладке и роговой шлем, скрепленный надо лбом железной скобой. Ну а большой боевой меч с рукоятью, усаженный янтарем, старик так и не выпускал из рук.
— Не мешай, мать! — приказал Тормод.
Ауде отступила к стене и встала, положив руку на плечо младшего, Торкела, проснувшегося от шума и суматохи. Юноши снарядили старого Бруни, как будто отправляли в последнюю битву, и помогли подняться на ноги.
— Выведите меня! — велел Бруни. — Я хочу почувствовать ветер на лице!
Подпирая его с двух сторон, Аквила и Тормод помогли ему кое-как добраться до двери и вывели из освещенного помещения в темноту, где шумела ослабевающая буря. Над головой проносились серые тучи, высокая луна, окаймленная дымчатыми кольцами, точно грязное размытое пятно, выглядывала из-за мчащейся стаи облаков. Отлив достиг низшей точки, лунный свет ложился тусклыми серебристыми полосами на влажные отмели, блестевшие позади дюн, далеко за хлебными полями, а еще дальше — на маслянистую волнующуюся морскую зыбь. Ветер с ревом дул с юго-запада, с моря, неся с собой привкус соли и столь желанный запах, предвещавший близкую весну. А сама ночь была наполнена звуками тающего снега.
Старый Бруни сделал глубокий прерывистый вдох.
— Ох, хорошо! Куда лучше, чем дым от очага и гнилая солома!
Он сбросил с себя чужие руки и шагнул вперед, потом постоял так, без посторонней помощи, высоко подняв голову, будто ждал чего-то. Гордый силуэт старого гиганта четко вырисовывался на фоне серого зыбкого света — его, видимо, поддерживал этот неожиданный прилив сил и непреодолимое желание умереть на ногах, как подобает воину, а не как женщина — на соломе.
И вдруг, будто именно этого и ждал старый Бруни, они услыхали крик диких гусей — сперва слабый, отдаленный, где-то высоко-высоко, потом все ближе, ближе, на крыльях ветра, — гоготание диких гусей, точно лай охотничьей своры, несущейся в бешеной погоне.
Бруни задрал лицо кверху и потряс мечом, словно приветствовал своих братьев по крови.
— И мы за вами! — прокричал он. — Мы тоже двинемся весной, братья мои!
Крики гусей постепенно доносились все глуше, и, когда совсем замерли вдали, последние силы старого воина иссякли. Обитый железом щит с грохотом покатился по твердому насту, но, уже падая на руки юношей, Бруни все еще продолжал сжимать любимый меч.
6Сакский ветер
Вместе с Бруни, казалось, умерла и мимолетная надежда Аквилы на возвращение в родные края. Надежда лежала похороненная в могиле вместе с мечом и щитом старика. Аквила не стал проситься к Тормоду в личные рабы. Отчасти помешала гордость, хотя до гордости ли ему было. Но он просто не мог склонить голову и униженно просить о чем бы то ни было голубоглазого варвара. Отчасти же помешало кое-что другое, чему он затруднился бы дать название, — что-то вроде веры в судьбу. Если Флавия жива, то она, конечно, могла остаться и в Британии, но вполне возможно — она здесь, в Ютландии, или в любом другом месте сакского побережья. Однако что бы он ни придумал, ни предпринял сейчас, это не поможет найти ее. Нет, единственный путь — затаиться и терпеливо ждать знака, любого неприметного знака, который подаст ему Бог и который подскажет, где искать.
И поэтому он стал ждать, положившись на судьбу, не сознавая, что заразился этим от тех же варваров. И как выяснилось, ждать пришлось недолго, всего лишь до дня Арваля — поминок по умершему главе дома и одновременно пиру в честь его наследника. Не очень-то много оставалось у них яств для пиршества, и все же они раскинули перед домом столы на козлах, достали из ларей кое-какие скудные запасы и выставили вересковое пиво и темный хмельной морат с тутовым соком. Тормод осушил Чашу Наследника, стоя перед соплеменниками, и, как того требовал обычай, поклялся совершить великие дела в память своего деда.
Позднее, когда гости разошлись по домам, Тормод, стоя у очага, медленно обвел глазами все вокруг: дом уже стих, только в стойлах иногда ворочался скот да храпел Торкел, уснувший в своей любимой позе, головой на собачьем боку, — его свалило вересковое пиво, которого он, видно, хватил лишку.