– А как же дядя? – спросил он бессмысленно.
Она нахмурилась.
– Уехал, – ответила она не сразу.
– Так, – сказал он, – так, значит, я вчера бредил? А что в бреду говорил, не помните?
– Кричали на кого-то и все время «плохо мне, плохо». Два раза дядю помянули, а перед утром затихли совсем. Тут я и заснула. – Он сделал какое-то движение. – Нет-нет, лежите, лежите. Я сейчас за врачом сбегаю.
Он послушно вытянулся опять. «Что же теперь делать?» – подумал он.
– А куда дядя уехал? – спросил он. Она покачала головой. – Что, не знаете? Как же вы тогда к нему ехали?
– Я к вам приехала, – сказала она и взглянула ему прямо в глаза, – попрощаться. У меня уже билет.
С него как будто свалилась огромная тяжесть. И в то же время стало очень, очень печально. «Ну, значит, все, – подумал он. – Она уедет, и ни о чем не придется ей рассказывать».
– Ой, до чего же это здорово! – сказал он с фальшивым оживлением. – Вот вы и вырвались от всех этих дядей Петей и Волчих. Увидите Москву. Будете учиться. Актрисой станете. Ой, как это – здорово.
Она внимательно смотрела на него, а глаза у нее были полны слез.
– Вы правда так думаете? – спросила она тихо.
– Ну конечно! – воскликнул он невесело.
– А вы как? – спросила она и вдруг сказала тихо и решительно. – Я же вас люблю, Владимир Михайлович.
«Ну вот и пришла расплата, – подумал он, – и без промедления ведь пришла, в те же сутки. И нечего уже крутиться и гадать, так или не так. Это все».
– Подойдите-ка сюда, Даша, – сказал он. Он хотел сесть, но только оторвал голову от подушки, как опять страшная головная боль свалила его. Все вдруг задрожало, заколебалось, предметы вышли из своих осей и заструились, как вода, заломило и закислило в висках. И он сразу сделался мокрым от пота. На секунду он даже потерял сознание и пришел в себя от голоса Даши. Она полотенцем обтирала его лоб и чуть не заплакала.
– Боже мой, да что это они с вами сделали? – говорила она. – Как же я вас оставлю?.. Надо же доктора вызвать!
– Ничего не надо, – сказал он, морщась от дурноты, – никуда не ходите. Мне тоже кое-что надо вам сказать. Сядьте вот.
Она села.
«Да ну же, ну же, – толкал его кто-то злой и трезвый, притаившийся в нем. – Сейчас же говори все, все. Не скажешь сейчас – уже никогда не скажешь. Ты же знаешь себя, слабак». Он посмотрел на нее и поскорее отвел глаза – не мог. Он глядел на нее – такую хорошую, покорную, целиком принадлежащую ему, и не мог ничего сказать.
«Ну ладно, – подумал он, – ну, положим, ты смолчишь. А вот через два дня тебя вызовут и спросят именно о ней, и как ты будешь вертеться? Говори все сейчас же! Ну, ну, ну!»
– Меня нельзя вам любить, – сказал он сухо, – я не тот человек.
– Неправда, – сказала она. – Вы тот, тот, тот. Это я не та, помните, что я вам наговорила! И еще обманула, не пришла! А вы тот, тот, тот! А все это, – она кивнула на пустую бутылку от водки, – из-за вашей неустроенности. Вас очень больно и ни за что обидели, вот вы... А со мной вы не будете пить. Вот увидите, не будете, вам самому не захочется.
Она выпалила все это разом, не останавливаясь, и он понял: она именно с этим, вот с такими именно словами и шла к нему.
– Даша, милая, я ведь не об этом, – сказал он, морщась.
– А о чем же? – спросила она.
Он промолчал и только вздохнул.
«Ну вот и все, – подумал он, – и конец! Больше я ей уже ничего не скажу. Пропустил нужную минуту».
– Вот меня интересует одна вещь, – сказал он задумчиво. – Откуда берется страх? Не шкурный, а другой. Ведь он ни от чего не зависит. Ни от разума, ни от характера – ни от чего! Ну когда человек дорожит чем-нибудь и его пугают, что вот сейчас придут и заберут, то понятно, чего он пугается. А если он уже ничем не дорожит, тогда что? Тогда почему он боится? Чего?
Она вдруг поднялась с места и набросила косынку.
– Я пошла за доктором, – сказала она, – лежите, Владимир Михайлович, я мигом вернусь. Только не вставайте, пожалуйста.
Она хотела подняться, но он взял ее за руку и посадил опять.
– Почему вы не пришли тогда? – спросил он сурово.
– Я...
Она помолчала, потом тихо сказала:
– Ничего. Это моя вина. Пусть.
– Что пусть? – спросил он удивленно.
– Пусть все будет как было. Все равно!
– Да что пусть, Даша? Что было? О чем это вы?
– Я знаю, вы в тот вечер пошли к Волчихе, и она вас напоила, – сказала она тихо.
– Ах, вот вы о чем, – горестно усмехнулся он, – да, да, да, я был у Волчихи, и она меня напоила. И не только тогда, вот в чем беда! И я встретил там отца Андрея Куторгу. Бывшего отца благочинного. Вы не знали его?
– Знала.
– Вот и я узнал. И как еще узнал! Все его лекции о Христе прослушал. О Христе и двух учениках. Один предал явно, другой тайно и так ловко, черт, подстроил, что даже имя его до сих пор неизвестно. Первый – явный – Иуда – повесился, а вот что со вторым было – никто не знает. И кто он – тоже не знает. Ох, сколько бы я дал, чтобы узнать!
Он говорил и улыбался, и лицо у него было тихое и задумчивое.
– Зачем это вам? – спросила Даша испуганно.
– А просто для интереса. Ах, если бы узнать, как он жил дальше, а ведь ничего, наверно, жил! По-божески, остепенился, женился, забыл о своем учителе. Еще, наверно, его во всем обвинял. Говорил небось: «Он и меня едва не погубил. Так ему и надо!» А может быть, наоборот, ходил чуть не в мучениках. Называл учителя «равви», «отче». «Когда мы однажды шли с равви по Галилее...», «и однажды отче сказал мне...». Так, наверно, он говорил. А вешаться ему было незачем, он ведь тайный! Это ведь явные вешаются, а тайные нет, они живут! Так вот меня завтра призовут и спросят о Зыбине – спросят: что вы о нем знаете? И я отвечу: «Ничего не знаю хорошего, кроме плохого. Он меня чуть не погубил». – «Отлично. Напишите и распишитесь». Напишу и распишусь.
– Ой, что вы! – вскрикнула Даша. – Как же так?
– А что? – спросил он.
– Так ведь он...
– А так ему и надо. Да, да, он и меня едва не погубил. А впрочем, чепуха, он – сегодня, я – завтра. Какая разница? Ну так что? Что вы мне сейчас говорили?
Она потупилась и молчала.
– Ах, ничего.
– Я люблю вас, Владимир Михайлович, – сказала она и обняла его. – Люблю, люблю! – Она повторила это как в бреду. Видимо, он тоже заразил ее безумьем.
– Да? Великолепно, – он грубо засмеялся, какой-то бесшабашный веселый черт играл в нем, и ему было все уже легко и на всех наплевать. – Так-таки любите? Здорово! А знаете, говорят, что у того, второго, не явного предателя, была любящая жена. Наверно, так оно и было. Но вот мне интересно, рассказал он ей что-нибудь или нет? Как вы думаете, Даша? Наверно, рассказал, и та сказала: «Слушай, забудь об этом! Нельзя быть таким чутким и мучить себя всю жизнь какой-то чепухой». Вот как сказала она ему, наверно, та, любящая. Потому что любовь, Дашенька, это все-таки, если посмотреть с этой стороны, – преподлейшая штука!
_Он умер и сейчас же открыл глаза. Но был он уже мертвец и глядел как мертвец_.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Он посмотрел на себя [в зеркало],
отошел и тотчас забыл, каков он.
1
– Товарищ Сталин уже проснулся. Доброе вам утро, товарищ Сталин! Солнышко-то, солнышко какое сегодня, товарищ Сталин, а?
Солдат усмехнулся, опустил железное веко глазка и отошел. Это была особая камера. Около нее не надо было ни стучать, ни кричать, потому что это была даже и не камера вовсе, а карцер, и не простой карцер, а особый, для голодающих. Этот зек сидел здесь четвертый день. Ему каждое утро приносят хлеб и жестяную кружку с кипятком, кипяток он берет, а хлеб возвращает. А сегодня и кипятка тоже не взял, это значит, с простой голодовки он перешел на решительную, смертельную. О смертельных голодовках коридорный обязан был немедленно извещать корпусного. Так он и сделал сегодня утром. Корпусной пришел сейчас же и, подняв круглую железку, долго смотрел на зека.
А зек лежал.
Он как-то очень вольготно и приятно лежал: скрючил ноги, вобрал голову, свернулся калачиком и покоился, как на перине. В обыкновенных карцерах полагаются на ночь деревянные плахи: просто три или четыре плотно сбитых горбыля. Их приносят в карцер в одиннадцать часов и забирают с подъемом в шесть; они голые, они мокрые и сучкастые, и лежать на них очень трудно, но в этой камере и таких не было. Заключенный лежал просто на цементе. Днем лежать не полагалось, и корпусной для порядка стукнул пару раз ключом и крикнул: «Эй, не лежать! Встаньте! Слышите, зек? Встаньте сейчас же!» И отошел. А зек и не шевельнулся.
– Прокурора вызывает? – спросил он у коридорного. – Ну, будет ему, кажется, прокурор. Стой здесь, не отходи. Пойду докладывать.
– И чего они с ним нянчатся? – болезненно скривился заместитель начальника тюрьмы по оперативной части, выслушав все. – Хорошо! Я приду.
Корпусной хотел ему рассказать, что заключенный каждое утро здоровается с товарищем Сталиным, да и днем тоже обращается к нему по нескольку раз, но подумал и ничего не сказал. А только, выйдя от начальства, опять зашел в коридор и объявил надзирателю:
– Черт с ним, пусть лежит – но только головой к двери! И еще смотри, чтоб рубашку не скидывал!
Скинутой рубашки здесь боялись. В прошлом году один зек исхитрился, разорвал пиджак на полосы, свил петлю, прикрепил ее к спинке кровати, лег и как-то очень ловко и быстро сумел удавиться лежа. Но случилось это не в карцере, а в камере. А в карцере и петли привязать не к чему. Пусто. Но все равно часовой стукнул ключом несколько раз в железную обшивку: «Заключенный, повернитесь головой ко мне! Заключенный, вы слышите?»
Заключенный, конечно, гад такой, слышал, но даже не пошелохнулся. Да и солдат кричал не особо, он понимал, что здесь его власть, и даже не его, а всей системы, – кончилась. Потому что ничего уже более страшного для этого зека выдумать она не в состоянии. Поэтому солдат только пригрозил: «Ну подожди же!» И отошел от глазка.