Факультет патологии — страница 31 из 70

Преподаватели — это народ, который студентом вечно недоволен. Постоянно. «Жуть такая, что оторопь берет». То они видели меня и зудели, почему я не хожу на лекции, теперь я стал ходить, но им стало не нравиться, и они зудели, почему я сплю. Как ни сделаешь, все им плохо. Ведь умные люди, резонно было догадаться: потому что ночью не высыпаюсь.

Процедуру эту я делал сложно. Сидел я всегда, как обычно, на самом верху, на последнем ярусе и ряду.

Сначала я сидел и смотрел прямо вниз на преподавателя, как он читал лекцию и распинался. То есть я давал ему первичное понятие, что, мол, вот он я, живой, сижу и гляжу. Потом опускал голову на подбородок, подстилая под него руки, так как парта была жесткая и неудобная, но еще смотрел на преподавателя. Но после пяти (максимум) минут любого монотонного жужжания, не говоря уже — преподавательского, меня клонило в сон адски, даже если я был дважды выспавшийся (по три раза). Тогда я поворачивал голову набок с подбородка и устраивался поудобней, но все еще смотря на чтеца открытыми глазами, как ягненочный кролик на удава (только не в пасть, а спать тянуло). Дальше я вам не могу ничего сказать или описать, потому что проваливался в сон до звонка. Будила меня, как правило, Ирка: «Санечка, вставай, уже перемена, пора отдыхать — ты же утомился». Мне очень лень было стряхивать остатки сна, но я был мужественным мальчиком и делал это.

Но чаще будил меня занудливый голос преподавателя:

— Разбудите этого студента, который спит на последней парте, пожалуйста.

Я был очень злой, когда такое происходило и меня будили до звонка, и говорил, огрызаясь:

— Что поспать нельзя, что ли?

Вся аудитория лежала от смеха. (И в этот момент я просыпался.)

Потом я вообще изловчился и научился спать с открытыми глазами, сидя прямо, так как они мешали и доставали все больше — преподаватели, ведущие свой предмет. Я думал раньше, что с открытыми глазами спят только шизофреники, но оказалось и у нормальных, если очень захотеть, — получается.

Позже этим стало вообще невозможно заниматься: они каждые пять минут смотрели, не сплю ли я. От тоски я уже читал журналы, вынесенные тайком из читалки, все подряд. Но сама атмосфера и аудитория были настолько губительны, что я моментально засыпал или склонялся к тому, склоняясь: во-первых, я не сопротивлялся, во-вторых, я не мог сам себе сопротивляться (это было против моей природы, а против нее никогда не надо идти), (и я не шел). Как можно читать так нудно лекции, и о чем, главное — это было непонятно. И бубнит и бубнит себе, а наши отличницы еще чего-то пишут, и полкурса строчат по бумаге (неизвестно что), а остальные к последним парам по семинарам готовятся.

Эх, жизнь. Но тут Юстинову пришла в голову, или родилась в ней, весьма успешная идея. Пока я изнывал от скуки и от тоски, он принес карты, и они попробовали с Васильвайкиным сыграть в «очко» прямо на занятиях! Это было уникально и феноменально. Опыт удался, и он стал донимать меня играть с ним в «дурака» прямо здесь, под партой, шедшей длинно вдоль и черт-те куда тянущейся. Зная, что он все равно мне житья не даст после занятий, а то и домой потащит, я соглашался. Но в «дурака» играть в аудитории было не то, так как держать шесть карт незаметно (а еще если принимаешь) было неудобно, я бы сказал, несподручно. Поэтому решили играть в «буру», там только по три карты держать надо. В «буру» мы играли с попеременным успехом, выигрывал то он, то я. Но хоть не очень тоскливо было.

Так мы коротали время.

Однако приближалась зимняя сессия. От сессии до сессии забот было мало, почти никаких, а вот в сессию приходилось раскручиваться, разматываться, выкручиваться и выворачиваться, иначе был чистый шанс вылететь из института, легко, и в первый же набор, будь то весенний или осенний (в зависимости от того, в какое время вылетаешь), попасть в армию. Но я не хотел туда попадать. Ни за что! Как в ад горящий, а там, говорят, и похлеще бывало. Я все думал, куда уж хлеще. Но было куда.

Это был один резон. А второй — продолбать-ся в этом копшивом институте два с половиной года и вылететь. А потом что? Опять все сначала?

А так хоть пять лет живешь спокойно и никто тебя не трогает. То есть трогают. Но тебя это не касается…

И тут я встретил Алинку с Мальвинкой с моего прошло-бывшего курса.

— Здравствуй, Санечка. Давно не видели тебя.

Я поцеловал Алинке руку, а Мальвинка подставила щеку, я ей, по-моему, нравился. Но у нее был небольшой дефект: она была девственна, и это точно знал я. В который раз грех на душу брать, потом обучать, мучаться (чтобы воспользовался плодами кто-то другой), этого не хотел я. А может, не хотела и она. Я не спрашивал.

— Здравствуйте, мои хорошие. Как ваша жизнь?

— Мы следим за твоими успехами, большой звездой становишься, — говорит Алинка.

— Ты о чем, Алин?

— Как? Команда филологического факультета под руководством А. 3. Ланина заняла почетное место и завоевала бронзовые медали в волейбольном первенстве института.

— А, ты об этом, — я деланно засмущался, — пустяки.

— Ладно уж, не кокетничай, — сказала Мальвинка. По-моему, я ей точно нравился. Такая уж у меня психология.

— …Так вот, — отвечаю я. — Пошли, девоньки, в буфет, я угощу вас пирожными, которые Марья Ивановна, может, еще не успела развести, как это делает с какао.

Мы сидим в буфете, едим, треплемся, вспоминая старое. Они милые девочки, и мне нравятся. Звенит звонок, окончились занятия. А мне еще в зал спортивный идти, одному сидеть, вроде тренировка. И Пенис может прийти проверить. Либо просто сказать свое «ура» моим достижениям с первого захода. Они соглашаются пойти со мной, покупают сигареты, и мы идем в пустой спортивный зал, а там играем в слова. То ли буквы. Есть такая игра.

До сессии оставалось три недели, и сначала нужно было сдать зачеты, ровно восемь, и оказалось, что кроме физкультуры у меня не светил ни один, а потом — экзамены. Они тоже — скорее темнили, чем светили. И мы срочно с Иркой сбили тендем, чтобы пробиваться через дебри зачетов и экзаменов.

Мы даже получили досрочно пару зачетов: Ирка улыбалась, я языком разговаривал. Однако оказалась такая ужасная вещь (живая), как преподаватель Магдалина Андреевна, и ее бородавка на носу, а отсюда — зачет по английскому языку.

Ирке стало плохо, мне тем более нехорошо.

— Саш, что будем делать? В этот раз я ни за что из нее зачета не вышибу под честное слово.

— А ты ходила?

— Конечно.

— А что же ты мне не сказала?

— Куда тебе было говорить, ты носился как угорелый с этой секцией волейбола, соревнованиями, игроками. Сам играл до упаду.

— Ты эту секцию не трожь, благодаря ей шесть человек с курса получат зачеты, включая твоего мужа, никогда в ней не побывав.

— Хорошо, но что же теперь делать? И я тебе говорила, но ты не обратил внимания.

— Умница!

Она смотрит с соболезнованием «плакальщицы» на меня.

— Не представляю: ты же ни слова не знаешь по-английски. А она еще говорила, что тебе двадцать тем за прошлый семестр сдавать надо.

Я понял, что из этого мне не выкрутиться.

— Пойди, появись хоть на ее занятиях.

— А я что, ни разу еще не появлялся? — удивился я.

— А то ты не знаешь, — она рассмеялась.

— Когда следующее занятие?

— Завтра.

Назавтра я появился на ее занятии.

— Здравствуйте, Магдалина Андреевна, — бодро и весело сказал я.

Вся половина группы (были два преподавателя по-английскому) зашепталась: «а что, он разве английский учит», «мы его не видели ни разу», «вот так дела». И так далее.

Магдалина, как святая, делала вид, что ничего не слышала.

— А вы откуда?

И тут она взглянула на Ирку, зашедшую вместе со мной, и вспомнила.

— Не имела удовольствия видеть вас в течение семестра, рада, что вы хоть в конце появились.

— Да, так получилось…

— Он опять болел, — сказала Ирка.

— Но сейчас поправился?

— Да, — ответила она.

Разговор шел между ними и меня никак не касался. Я до того боялся, что молил Бога, чтобы он не коснулся меня ни на каком языке (даже на русском, который хорошо знал я) до конца означенного времени. Урока.

На первом занятии она меня и не тронула. Дала книжку только и отметила что в следующий раз читать и переводить надо. А по мне — что отмечай, что не отмечай… Номера страниц только понятны.

Темы были литературные, все на уровне десятого класса спецшколы. Я смотрел на книжку, вертя ее в руках, как садовник на барана (не зная, зачем он нужен; выращивать его не надо: бараны сами растут). А тут Ирка еще добила меня тем, что, проучив этот язык в школе восемь лет, сама половину не понимает. Но решение в ее голове созрело моментально, она по этой части виртуозна была:

— Надо Сашку попросить, она лучше всех знает, и ты ей нравишься.

Сашенька Когман была симпатичная маленькая евреечка, миниатюрная, но с большой грудью (что всегда вызывало у меня неподдельный восторг и глубокое восхищение) и стройными ногами, обутыми во что-то заграничное, всегда. Мама ее красиво одевала, так как Сашенька была на выданье. И вся она была такая уютная, умещающаяся. Крики. Восторг просто! Единственное, что у нее было в отрицательном смысле слова — это орущий голос. Сама она была маленькая, но говорила громко и неспокойно. Она забивала этим всех и поражала. И откуда в ней столько голоса бралось, непонятно. Наверное, из груди большой. (О грудях — потом я вам могу вообще прочесть целый реферат, если хотите. Как, например: зимой он любил большие груди, а летом маленькие и так далее.) Да, так о Сашеньке. Я отвлекся, вечно я отвлекаюсь, отвлекаемый какой-то. Интересно — это хорошо или плохо? Плохо ли это или хорошо? А? Да, о Сашеньке. Я ее всегда подкалывал и звал на три еврейские фамилии: Когман, Берганович, Трахтенберг — три разных окончания, если вы обратите внимание. Вы обратили? Но она не обижалась. Она была, по-моему, единственная, кто не скрывал своей еврейской национ