Факультет патологии — страница 37 из 70

— Послушайте, Окулина Афанасьевна, — сказал я, — либо вы мне дадите отвечать нормально до конца, либо я вам отдам мою работу, и тогда вы отвечайте по ней, она называется «Игрок», Достоевского. Вы же мне слово сказать не даете, мешая.

— Я всю мою жизнь изучала творчество Федора Михайловича Достоевского и тоже разбираюсь в его романах, и имею право указывать вам на ваши ошибки!

Вот так новость. А я и не знал, что у меня есть ошибки.

— Я ценю ваши знания, но не нужно перебивать, пожалуйста, вы не даете сосредоточиться, а потом придумываете, что у меня ошибки, даже не слушая ответа, а только свое бубня.

Она правда что-то бубнила все время, пережевывая.

— Да как вы позволяете себе, голубчик, со мной так разговаривать, — ее ножка заболталась опять, — кто вам дал такое право?

— Я себе ничего не позволял, дайте мне только отвечать! — Я уже стал заводиться.

— В таком случае я вообще отказываюсь принимать экзамен, как у неподготовившегося, и вы можете уходить. Уходите, я вас больше слушать не хочу.

Группа вся ахнула.

— В таком случае, — сказал я, — уважаемая Окулина Афанасьевна, я сейчас иду в деканат и потребую собрать комиссию из декана, заведующего кафедрой и представителя ректората по научной части, и буду отвечать комиссии, чтобы она оценила мои знания.

Все понимали, на что я шел, и от этого в комнате-аудитории воцарилась мертвящая тишина.

На меня смотрели, как на самоубийцу, которому уже никогда не сдать этого экзамена.

Она замерла и перестала болтать своими противными ножками.

— Хорошо, голубчик, продолжайте, — и опять затихла как ни в чем не бывало. Но продолжать уже не хотелось, и концовка прозвучала скомканно, смазанно, я все время ждал, что она начнет опять перебивать, и спешил досказать до конца. Я остановился, окончив.

— Хотя я и недовольна вашим ответом, но тем не менее должна сказать, что работа не очень плохая, удовлетворительная, — я ожидала от вас большего.

Она смотрела чистыми и ясными глазами на меня.

— Если вам не трудно, Окулина Афанасьевна, скажите, какие ошибки у меня были и в чем она — удовлетворительна, пожалуйста, — вежливо попросил я.

— Но это не важно, голубчик, я уж и не помню. Позвольте мне только задать вам несколько вопросов, — перескочила она.

— Сколько? — спросил я.

— Сколько захочу, — она заболтала ножками нетерпеливо, — а почему вы спрашиваете?

— Я устал от ответа вам и напряжения, которое вы нагнетаете, потому хотел бы знать, как долго это будет продолжаться. И еще: ведь это ваше золотое правило — один вопрос.

— А вам будет два, вы же необыкновенный студент, который знает Достоевского лучше меня!

Я не стал ей ничего объяснять (что мне и даром не нужно знать Достоевского лучше нее). Не отвечать, не объяснять, что она ведет себя не как преподаватель по отношению к студенту, неэтично, — да она бы и не поняла, или сделала вид, что дура!

— Хорошо, — сказал я.

Она быстро заковырялась у себя в мозгу.

— Ответьте мне, пожалуйста, что вы знаете о мировоззрении писателя Чехова во второй половине его творчества, когда им были написаны пьесы «Три сестры», «Вишневый сад», «Дядя Ваня»?

Это был трудный вопрос, но когда-то я пытался поступать в театральный и много читал пьес, и всяким околотеатральным наталкивался. Однако это не помогло определить его мировоззрение, и я больше говорил о пьесах и драматургии Чехова.

Она удовлетворительно кивала головой и, по-моему, вообще забыла свой вопрос. То ли его значение.

— Это не плохо. Мне даже понравилось. А теперь расскажите мне о творчестве А.А. Панаева.

— Обо всем?

— Конечно, а что тут такого.

Вся группа смотрела на нее, как на тронувшуюся или начинавшую к этому приближаться. Панаева мы вообще почти не проходили, он был в одном билете, и то как часть кого-то или чего-то… но, на мое счастье, я прочитал весь его однотомник, единственно изданный при советском времени, в читалке, только потому, что мне нравилась его фамилия. И как она звучала. Я читал его еще вместе с такими малопопулярными фамилиями, но которые, считал я, должен знать, как: Григорович, Данилевский, Успенский Глеб, Гиляровский, — они были все абсолютно разные, но в уме почему-то складывались в один ряд второго эшелона. Мне это сложно объяснить, что у меня в голове происходит и как складывается, вам, так как в голове моей нелегкое творится и голова это — понятие сложное. И у вас наверняка не так… складывается.

Она была удивлена, и ответ ей мой даже пришелся по нутру.

Однако задала мне еще три вопроса. Все уже измучились в ожидании, а я все отвечал и отвечал, стоя.

Наконец устала и она.

— И все-таки я вам не могу поставить хорошей оценки, вы не все знаете.

«Что-о-о…» — пронеслось по группе.

— Вы, например, не знаете Некрасова…

— Вы даже не спрашивали о нем.

— А я и так знаю: вы тогда, когда выбирали темы для экзамена, не захотели по нему писать, а я вам предлагала.

Это было неслыханно.

— Вы хотите, чтобы я ответил вам Некрасова?

— Конечно, если вы хотите хорошую оценку. Я рассказал ей всего Некрасова. Даже то, что мы не проходили по курсу, его любовную лирику, которая, на мой взгляд, была самой лучшей у него. Ведь не эта же агитка «Кому на Руси жить хорошо», — никому не хорошо.

Но ей лирик было не надо, и она возвращала меня все время на две его столбовые вещи — «Кому на Руси жить хорошо?» и «Мороз — Красный нос», думала добить этим, то ли поймать, и рассыпала кучи вопросов по этим двум произведениям. Хотя сама, наверное, знала, не могла не знать, если у нее муж второй покойный не совсем дурак был — парадокс Некрасова: что Некрасов, фанатически ненавидящий крестьян, всю свою жизнь лизал жопу помещикам и мечтал сам таким стать, но — писал всю жизнь о крестьянах; это какая-то патология была, как нелюбимую в постель класть, но раз другая не дает, а надо, — хочется. Не говоря уже о том, что это был за человек: картежник, загулыцик, балдевший от цыган, в вечных долгах, как в шелках, и непогашенных рассрочках-векселях, — гулял на пару с соблазненной им Анастасией Панаевой. Сначала поселившийся в панаевском доме на одной половине, потом объявивший писателю, что живет с его женой (вернее, ее заставил это сделать), а потом и вообще вместе с ней его из дома выживший. Да еще и подстроив так, что заставил Панаева дать ей развод, и дом-поместье отписать на нее, а сам впоследствии, позже, переписал его на себя, прикарманил таким образом, погасил свои долги и чудом от долговой тюрьмы спасся. Или даже успевший побывать в ней, до этого, пока Панаев его не выкупил как-то (наивный человек, считавший его за друга), — а он за это жену у него увел: отбил, соблазнив, похерив.

И я не осуждаю его вовсе: это все по российским понятиям нормально. Только не надо нам лечить мозги на лекциях и о человеке — Некрасове говорить.

Тот еще был персонаж, а она мне тут вопросы рассыпает о высокой морали, небывалой гуманности и большой любви к крестьянам Некрасова, и я должен на эту чушь отвечать, так как иначе, если скажу хоть слово не в их книгах написанное — вообще не сдам экзамена, никогда, да еще и тягать начнут за мировоззрение. И я отвечаю ей за высокий гуманизм и про любовную любовь к народу писателя.

Наконец кончился и Некрасов.

И тут она выдает, болтая ногами:

— Вы не знаете Тургенева, — наугад дает. Не задумываясь.

Никто уже не ахает, все понимают, что это битва, и неравная.

Ирке жалко меня, и она шепчет:

— Скажи ей, что ты только что рассказывал «Стихотворения в прозе», напомни, она же ничего уже не помнит.

Я ничего ей не говорю, я рассказываю ей всего Тургенева. (Хотя как это можно сделать: рассказать всего?) Обзорную тему по всему творчеству. Она видела, я знаю, и чем больше я знал, тем больше ее это бесило.

— Все равно, — сказала она, — кроме четверки я вам не могу больше ничего поставить.

Мой ответ продолжался два с половиной часа.

Я смотрю на группу, у которой изумленно лезут глаза. А что делать, если она шизофреничка, и теперь я понимаю: полная. И чего таких в институте держат, непонятно. Наверно, никто не догадался свозить ее в психдиспансер для проверки и анализов. И тут я вспоминаю: три грузовика книг, подаренных библиотеке института, плюс вдобавок вдова известного советского ученого (это особый тип ученых: они прежде всего советские, а потом и после всего — ученые, и что хотите вообще и как).

Я молча иду и протягиваю ей зачетку, не споря. Она что-то калякает в ней.

(Потом, после экзамена, я слышал, как Ирка говорила: нет, ну какая дура, черт-те кому понаставила пятерок, а Сашке, который знает литературу лучше всех, поставила четыре. А такой работы, какую он сделал по Достоевскому, я вообще никогда не слыхала.)

Я беру зачетку со стола.

— До свиданья, голубчик, надеюсь, в следующий раз вы подготовитесь получше.

Я пошел и уже в дверях, не выдержав, повернулся и сказал:

— Будь ты проклята, дура!

Мне сказали, что она сделала вид, что не услышала, но группа вся подобалдела.

Потом я стоял долго и курил, курил за колонной и слышал, как Ирка сказала это про мою работу и про «Игрока».

Вот и отыграл я свою рулетку, только она другая была, безвыигрышная.

Я иду и психую: мне еще по литературе четверок получать не хватало, я готов убить себя: что, может, и вправду где-то ошибся или не то сказал. Потом останавливаюсь и говорю себе: Саша, что с тобой, да ты с ума сошел, ты забыл свой принцип, свой девиз: сдал, и любая оценка, лишь бы не пересдавать снова — хороша и прекрасна. Воспринимай этот институт как что-то преходящее и уходящее, чтобы он не пачкал и не задевал. Не трать себя и нервы понапрасну. На него.

Совсем зажрался — четверка не нравится. Что ж из тебя дальше будет: шестерки получать захочешь?!

Вечером в испуге мне звонил Юстинов, их группа сдавала последней, завтра, и говорил:

— Ну что, Саш, как с ней бороться? О твоей битве уже легенды ходят по факультету, а Ирка говорит, что такого ответа вообще не слышала никогда, а от «Игрока» просто обалдела. Дашь почитать, говорит, очень интересно.