Затем я сделал звонок, который откладывал так долго, покаянный звонок Лотте домой. В Нью-Йорке было часов девять вечера, и голос Лотты был сонным и недовольным.
— Итак, ты наконец решил нам позвонить, — сказала она. — Честное слово, Чаз, о чем ты думаешь?
— Извини, — запинаясь, промолвил я. — Я очень напряженно работал.
— Да, это твоя обычная отговорка. Ты думаешь, что можешь обращаться с людьми, как тебе вздумается, и тебе это сойдет с рук, поскольку ты занимаешься творчеством.
— Я же сказал, Лотта, извини.
— Этого недостаточно. Я сходила с ума, волновалась за тебя. У тебя был психический срыв, тебя арестовали и отправили в «Бельвю», а затем, вместо того чтобы лечиться, ты сбежал в Европу…
— Как дела у детей? — спросил я, надеясь перевести разговор на более безопасную тему наших общих детей, что уже не раз срабатывало в прошлом.
— Ну конечно, как дела у детей! Их отец исчез, не попрощавшись, после того как они увидели в «Нью-Йорк пост», как его с окровавленным лицом забирают в полицию, — и ты еще спрашиваешь, как у них дела?
И дальше в том же духе, а я слушал, не оправдываясь и не перебивая, и наконец Лотта выдохлась, и я постарался сгладить ситуацию, наврав насчет того, что обязательно обращусь к психиатру в Европе. Успокоившись, мы перешли на более привычный ритм разговора, я снова спросил про ребят, и на этот раз Лотта ответила:
— О, у нас тут на днях случилась небольшая трагедия. Рудольф умер.
— Наконец-то. Для хомячка он был очень старым. Отчего же он умер?
— От смерти, как торжественно говорит Роза. Должна сказать, она восприняла это хорошо. Мы все оделись в траур и устроили похороны в саду. Мило исполнил марш из «Савла» на детской флейте, а Роза прочитала панегирик, от которого рассмеялись бы кошки. Поразительно, что Мило все еще может играть. Роза довольно подробно описала хомячий рай. Судя по всему, младенец Иисус посещает его каждый день, перед тем как ложиться в кроватку. Она возвела храм, украсив его своим коллажем из обрезков: Рудольфа проводили на небеса святой Петр и ангелы, а напрестольная пелена сделана из отходов измельчителя бумаги. Все это до смерти смешно, но Мило получил строжайший приказ не смеяться.
— Он-то как?
— Хорошо, если не считать того, что от нового лекарства он чешется, и еще он говорит, что у него не осталось сил. У меня тоже нет особой веры в этот препарат, но что нам еще остается? К вечеру наш мальчик похож на морскую свинку, вот на что нам приходится идти, чтобы сохранить ему жизнь.
— Ладно, по крайней мере какое-то время ты можешь не думать о деньгах, потому что я попросил Слотски переслать тебе мой гонорар за реставрацию. Всего выйдет чуть меньше двухсот тысяч.
Короткая пауза, в течение которой Лотта усваивала эту цифру, после чего она сказала:
— Но, Чаз, на что же ты будешь жить, если все отдашь нам?
— О, именно поэтому я и звоню. Знаешь, мне самому как-то смешно это говорить, но у меня появился покровитель.
— Покровитель?
— Да, как в старину. Богач, приятель человека, для которого я реставрировал фреску, мы с ним встретились и разговорились, и я слово за слово рассказал ему свою печальную историю, а он сказал что-то в таком духе, что художник с моими способностями не должен прозябать, питаясь отбросами, и у него есть студия, в которой я могу работать бесплатно, и еще он обещал мне регулярно выплачивать содержание и забирать все мои работы.
— Кто он? — спросила Лотта с подозрением в голосе, несомненно оправданным; разве мне хоть когда-нибудь удавалось обманывать ее по телефону?
Впрочем, если задуматься, это была не такая уж и ложь; Креббс — действительно покровитель, и преступник он в меньшей степени, чем короли старой Европы, если вспомнить, каким дерьмом они занимались, — в конце концов, Креббс никогда не посылал своих ребят жечь города и насиловать женщин и никого не сжигал на костре.
— Его фамилия Креббс, — сказал я. — Он немец, торговец произведениями искусства и коллекционер. Все устроил Марк, но я работаю не через Марка. Все это напрямую для этого коллекционера.
— Это же смешно. Так картины никто не продает. А что будет, когда твои работы продадут? Ты получишь долю от доходов?
— Точно не могу сказать, но мне все равно. Мне платят очень приличные деньги за то, чтобы я ублажал одного-единственного ценителя, которому нравится моя работа. В прошлом все европейские художники были связаны подобными соглашениями. Лотта, я искал этого всю свою жизнь. Ты много лет кричала на меня, чтобы я занимался тем, что у меня получается лучше всего, это не шутка, Лотта, тут никаких шуток. А что касается денег… деньги фантастические. Для нас это будет означать совершенно новую жизнь.
— Можно чуть поконкретнее…
— За ту картину, над которой я работаю сейчас, мне заплатят миллион.
Более длинная пауза, затем долгий, печальный вздох.
— О, Чаз, — сказала Лотта, — ну зачем я вообще разговариваю с тобой? Даже не знаю, что делать.
— Что?
— Ты опять сошел с ума, по-прежнему находишься в каком-то вымышленном мире. Извини, я не могу…
— Послушай, это не вымысел, Креббс существует. Спроси у Марка.
— Марку я не верю. Он запросто будет поддерживать тебя в твоем безумии из своих корыстных побуждений, кроме того, ты говоришь о чем-то невозможном! Никто не сможет выручить такую сумму от продажи твоей картины на рынке…
— Лотта, никакого рынка не будет. Вот в чем все дело. Креббс эксцентричный миллиардер. У него личные самолеты, личные яхты, он может позволить себе иметь личного художника, как это делали Лоренцо Великолепный, Лодовико Сфорца и все остальные.
Долгое молчание, наконец Лотта сказала:
— Что ж, в таком случае я тебя поздравляю. От всей души… Извини, что не сразу поверила, но все это кажется таким… Не знаю, это какая-то невероятная и грандиозная фантазия. Если помнишь, такие фантазии постоянно приходили тебе в голову, когда ты принимал наркотики, так что, наверное, ты простишь меня за то, что я не бегу прямо сейчас откупоривать шампанское. Кстати, звонил мой отец, он сказал, что видел тебя и ты выглядел хорошо.
— Так что тебе известно, что я не ширяюсь, — сказал я.
Должно быть, мой голос прозвучал язвительно, потому что Лотта сказала:
— Я ни на что такое не намекала. Но, видишь ли, это моя работа — все вызывает подозрение, художники полагают, что их обманывают, клиенты думают то же самое, и вечные склоки, придирки. Никто не приходит и не говорит: «Мне нравится эта работа, и вот чек на ту сумму, которая указана на карточке». Всегда: «Можно рассчитывать на двадцатипроцентную скидку при покупке двух картин?» А если я продаю какую-то картину, а затем автор видит ее на аукционе, где она уходит за вдвое большую сумму, он на меня кричит, что я недооценила его работу.
— Так сворачивайся. Деньги от твоей галереи нам больше не нужны.
— Ах да, твое недавно обретенное богатство. Знаешь, Чаз, мне бы очень хотелось встретиться с твоим Креббсом и своими собственными глазами увидеть, во что ты ввязался. И только тогда, может быть, я поверю.
— Блаженны невидевшие и уверовавшие.[82]
В трубке раздался смех.
— Ну, раз ты цитируешь Библию, наверное, мне следует обрадоваться. — Лотта вздохнула. — Ах, если бы только это было правдой! В Швейцарии есть клиники, где добиваются чудесных успехов с такими детьми, как Мило, но месяц лечения в них стоит столько, сколько я зарабатываю за целый год, без вычета налогов.
— Решено. Говорю тебе, Лотта, это совершенно новый мир. Послушай, есть еще одна причина, по которой я тебе звоню: я хочу, чтобы ты приехала сюда.
— Что, в Венецию?
— Нет, в Рим. Студия находится здесь. Я вышлю тебе билеты первого класса, ты прилетишь, и мы поселимся в какой-нибудь роскошной гостинице. Когда мы позволяли себе такое в последний раз? Да никогда, вот когда.
— Но как же галерея? И ребята…
— На несколько дней можно будет оставить галерею на помощницу, а ребята побудут с Евой. Ну же, Лотта, решайся, ты сможешь выкроить четыре-пять дней.
И она тут же согласилась, что показалось мне несколько странным. Лотта реагирует на нищету в классическом французском стиле: горечью, самоотречением, а также возмущением тем, какое наслаждение получают другие, тратя деньги. В свое время мы много ругались из-за этого: мы даже не могли сходить в приличный ресторан, а когда я все же куда-нибудь ее вытаскивал, она неизменно заказывала самое дешевое блюдо, выпивала один-единственный бокал вина и сидела как на похоронах. Когда я с ней познакомился, Лотта была совсем другой; нет, она умела повеселиться. Все изменилось после того, как заболел Мило. А может быть, все дело было во мне. Может быть, у меня есть особый дар делать женщин желчными.
Два дня спустя мы с Франко встретили Лотту в аэропорту и отвезли в гостиницу «Сан-Франческо», не такую роскошную, как «Даниэли» в Венеции, но лучшую в Трастевере. Лотта была молчалива, замкнута, чего, наверное, и следовало ожидать, и, когда мы вышли из «мерса» перед гостиницей, пристально посмотрела на меня. Лотта, дочь профессионального дипломата, привыкла получать все самое лучшее, — точнее, так было до того, как она вышла за меня замуж, и ее взгляд красноречиво вопрошал: «Ты действительно можешь себе это позволить?» А я молча достал волшебную черную карточку и протянул ее дежурному администратору.
Тот взял ее двумя руками, почтительно поклонился и расплылся в улыбке. Администратор уже собирался поселить нас в забронированный номер, но тут Лотта взяла меня за руку и отвела в сторону.
— Я хочу отдельный номер, — сказала она.
— Ты что, боишься, как бы я не напал на тебя в приступе безумной похоти?
— Нет, но я приехала сюда не на прогулку. Всего несколько месяцев назад ты был обезумевшим маньяком и угрожал ножом владельцу художественной галереи, и мне бы хотелось, чтобы между нами была хотя бы одна дверь, на тот случай если этот маньяк вдруг вернется.