Есть хочется (и тут же картина – внутренний вид пустого желудка), да, правильно, надо поесть, но он по-прежнему сидел за столом, хотя перо отложил. Грета фотографирует. Недавно она сделала репортаж о так называемых моделях, то есть фотографировала девушек, которых совсем с другими целями снимают другие фотографы. Однажды Грета сказала, они кажутся ей пустышками, красавицами с дистанционным управлением, но своей пустоте они сумели найти разумное применение, да какое там разумное! – не о том речь, она другое хочет сказать: они умеют использовать свою пустоту с колоссальным размахом. Грета сейчас в гамбургской квартире, занимается уборкой. Всю неделю дети были только с Вереной. Эльза плачет; когда она плачет, становится похожа на Ариану, а впрочем, он же никогда не видел Ариану плачущей. Невозможно представить себе, что дома сейчас зима, нет, конечно нет, уже весна настала, уже влажно поблескивает земля, уже подрезаны розовые кусты, по полям наискосок ползут тракторы, по реденьким озимым тянутся следы колес, на каштанах уже лопаются почки. Трубы отопления так и лежат, неотремонтированные, в разрытой канаве, сверху навалены ветошь и стекловата, камни и доски. Вольф объявился, опять посмотрел, что да как, сказал, сделать ничего нельзя. Базальт у дамбы отсвечивает глубоко-зеленым… Он бродил там тенью, его тень встречала родных, а те уже сели завтракать. Велосипеды – успел увидеть быстрый промельк блестящих спиц – мчат по дороге. На площади в поселке люди здороваются – как будто на миг выглянули из надежных укрытий.
Он поднялся рывком. Отложил в сторону исписанные листки, надел куртку. В коридоре постучал в дверь Хофмана. Тот крикнул: «Сейчас, через пять минут, жди!» Он вернулся в номер и позвонил Ариане. Разговор получился простой. Он сразу забыл, что собирался объяснить, почему не позвонил вчера вечером. Она рассказала, что во дворе многоэтажного жилого дома по соседству ночью окотилась овца, принесла двух ягнят, уже утром они встали на ножки и сосали мать, – она видела, да и сейчас видит в окно. Мать, сказала она, выбрала для родов спокойную ночь, нынче было гораздо тише, чем все последние ночи. Ариана говорила очень нежно: ласковое касание голоса. Подумалось: наверное, она лежит в постели.
Он спросил, можно ли прийти к ней вечером.
– Да, – сказала она. – Конечно. Я не уйду.
– Понимаешь, обещать не могу, – сказал Лашен. – Но я хочу добраться к тебе и попробую это сделать.
Она ответила:
– Не надо ничего обещать. Я же сказала – буду дома. Пока не стемнеет, посижу в саду. Тебя не буду ждать. Так что, если придешь, тем большая удача для меня.
– И для меня. – Сказал и подумал: что за глупость. – Хорошо, Ариана. – Он оперся рукой о стол, чтобы устоять, – прижав к уху трубку, с сигаретой в углу рта, перед окном.
– До скорого! – сказала Ариана, и он поспешно положил трубку. Показалось, будто, с силой навалившись, открыл тяжелую дверь.
Постучав, вошел Хофман, уселся, он был в недурном настроении и всем своим видом показывал, что он такой же, как всегда. Ради бога, почему бы и нет, он всегда «как всегда». То есть на физиономии написано: все прекрасно помню, бурные ночи мне нипочем, с памятью полный порядок. Что ж, Хофман и правда прекрасно ориентируется в обстановке, нельзя не признать.
Дрожащее марево света, гудки и шум, вьющиеся волчком голоса – казалось, на улицах все происходит лишь чисто случайно. А может быть – по бессмысленной и никчемной всеобщей договоренности. Мимо пролетали краски, мимо пролетали резкие запахи, невидимая дымка повисла над колышущимися волнами. Опять эти взгляды из укрытий – из-под покрывал и платков; и руки, сплошь в темных пятнах, изможденные протянутые руки, уже полумертвые, с просвечивающими сквозь кожу синими жилами; люди сидели на корточках – человеческая плоть, словно бросовый, испорченный товар, прикрытый влажным тряпьем; казалось, они исчезнут вместе со своими язвами, экземами, нарывами не раньше, чем их сметет и увезет на свалку мусороуборочная машина. Приходится убеждать себя в том, что это и правда люди, подумал Лашен, они умирают почти беззвучно, так же как при жизни быстро и беззвучно скатились вниз по наклонной. Растения. Индивид среди них выделяется. Индивид носит английские костюмы, в ожидании его появления шофер полирует стекла и зеркальца автомобиля. Индивид живет неторопливой, наполненной жизнью, в ней на его долю приходится больше реальности, в ней его вдобавок еще и любит кто-нибудь. Он даже смерть свою обставит с великой помпой, если, конечно, умрет, ведь глядя на него, можно подумать, что умирать он вообще не собирается. Такая публика – по ее адресу Лашен иногда отпускал критические замечания – уже давно отсутствует в общей картине города, эти люди перебрались кто в Лондон, кто в Париж, кто на Кипр. А немногие еще оставшиеся в стране живут-поживают в резиденциях, и для этого им необходима собственная гвардия, артиллерия, вертолеты.
Он пошел к Ариане пешком. Глаз снова заболел, он прикрыл его рукой, шел, держась в тени домов и каменных дувалов. Солнце на другой стороне улицы – на фасадах, на лицах, на автомобилях – было мирным и желтым. Хофман рассказал, что перед отелем «Конкорд» вчера осколками снарядов убило трех женщин. Скорей всего – такие высказывались предположения – обстреливали посольство Саудовской Аравии, на той же улице неподалеку. Воронку закидали булыжниками, сверху песком, потом прохожие, которых там хватает, утоптали небольшой бугорок земли. Зарешеченное стекло на балконах «Конкорда» где растрескалось, где зияет дырами.
Пообедав с Хофманом, он еще около часа занимался тем, что выписывал фактические данные, их надо будет поместить перед статьей, нечто вроде введения, страницы на полторы. Если Дамур возьмут, после этой преамбулы можно будет поместить еще и рассказ о каких-то конкретных случаях, происшествиях, причем называть все своими именами. Плюс фотографии.
Ноги гудели, наконец-то он добрался до дома Арианы. Она сидела в саду, удобно положив ноги на второй стул. По дороге он придумывал, так и сяк вертел фразы для статьи. Нет, надо попытаться описать все как есть, а не насыщать текст своими рассуждениями. Все равно фразы получались пустые, в них совершенно не чувствовалось того, что хотелось сказать, да, так было даже с отдельными словами, они оставались пустыми, выхолощенными, как будто внезапно лишились силы и выпали из круговорота человеческого общения. Да только ли слова? Может быть, ускользали и сами темы, события? Бегучие, неуловимые, их не привяжешь к словам, не процитируешь, когда тебе надо. Слишком много в них «предположительного» и «так называемого». Насколько проще держать палец на спусковом крючке, чем вымучивать какие-то словеса, насколько проще убивать, попадать в цель, быть убитым или заваленным под стенами обрушенного дома. Насколько все-таки проще и понятнее, несмотря ни на что, жуткая правда – что сам ты при этом ничего не чувствуешь. Да, мне бы надо, если я хочу написать что-то стоящее, самому сражаться и погибнуть, и при этом вести репортаж, по-настоящему подвергаться опасности и быть убитым, жить в постоянном страхе и умереть от этого страха, огромного страха. Взять ружье и встать в строй, стать бойцом одной из здешних бригад. И не ради победы, не ради некой справедливости, а только для того, чтобы вернуть себе власть над словом, чтобы избавиться от паршивого состояния, когда знаешь: все дело в фактах, но облеченная словами суть их оказывается пустой, и нечто существенное утрачивает важность.
Кипарисы, прекрасные, темные, курчавые как мех, трава блестит сочной зеленью, на лужайке – плетеные кресла. Лицо Арианы светлеет среди светлых волос, лодыжки матово смуглы. На плечи она набросила покрывало. Он опустился на колени и обхватил ее руками. Ариана засмеялась и крепко обняла его, когда он хотел подняться.
– Настали великолепные дни, верно? – сказала она.
От этих слов он опешил и, в растерянности не найдя ничего лучшего, ответил:
– Ну да, будто в насмешку.
Она улыбалась спокойно, безоблачно:
– Понимаю, что ты хочешь сказать. Садись. Сюда садись, поближе. Ты прав. Похоже на насмешку, потому что зима на дворе и война идет. А мы живем как раньше, греемся на солнышке, не воюем, не бежим от войны, я к тому же почти не занята на работе.
– Все очень просто, – сказал он. – Если нам хорошо, значит, хорошо. И никаких «но». И перестань смеяться. Давай будем много ходить по городу. Мне бы очень хотелось.
Он сбросил ботинки и босиком прошелся по траве, нарочно ступая твердо, чтобы подстриженная трава колола пятки. Вот так, будто любопытная птица, чуть не вывернув шею, отошел от Арианы, потом мелкими шажками вернулся и рывком поднял ее со стула. Ловко выскользнув, она расстелила покрывало, улеглась и сказала:
– Я так рада, что ты тут, со мной. Но, если по правде, не беспочвенна ли эта радость?
– Никаких «но»!
– Когда ты уезжаешь?
– Момент истины?
– Почему бы и нет?
– Тебе очень надо это знать?
– Да нет, не очень, – сказала она. – Совершенно незачем об этом спрашивать, мне вообще никогда не нужно было о чем-то знать. Я и о будущем не задумываюсь, понимаешь, не беспокоюсь о том, что меня ждет, просто не люблю этих мыслей. А вот из-за тебя начала об этом размышлять.
– Почему?
– Сама не понимаю! Вдруг появляется беспокойство, думаю: что же будет, когда ты уедешь. Ах, да чепуха это, не забивай себе голову. Я же понимаю, это неправильно. Все, хватит, ни слова больше!
– В Германию я, пожалуй, еще не скоро соберусь, – сказал он. – Германия, ну и словцо… Ты слышишь, как оно неприятно звучит? Германия! Будто стальное что-то, безрадостное, упрямое. Все еще погромыхивает, не может уняться.
– Так оставайся здесь, – усмехнулась Ариана. – Станешь арабом, как я.
Он засмеялся в ответ, а все же на долю секунды похолодел от испуга. Взяв за руку, она с усмешкой заглянула ему в глаза, потом – точно, он не ошибся – разочарованно выпустила руку.
– Можешь не опасаться, – сказала она. – Я никогда не буду тебя удерживать.