Фальшивка — страница 25 из 47

ников-бандитов. Они не станут спрашивать, на чьей ты стороне. Но ты же у нас молодец, – съязвил Хофман, – ты ни на чьей стороне. В общем, я договорился. Завтра утром, в семь, мы должны быть на улице Мазра. Оттуда пойдет новая транспортная колонна, они должны доставить оружие в Бейт-эд-Дин, а может, и дальше. Мост через Нахр-эль-Дамур взорвали, ну значит, от реки пешком придется топать. Надеюсь, мы не опоздаем. А если опоздаем, что ж, опять будешь из пальца высасывать всю историю или спишешь с американцев.

– Меня это не касается. – Рудник откинулся на спинку стула. Лашен и Хофман, оба как по команде поверулись к нему. – Ваш друг, – сказал Рудник, – сердится только потому, что ему самому пришлось просить и обо всем договариваться. Я ездил с ним в штаб ООП и смог, скажу без ложной скромности, кое-чем помочь. Я вам уже говорил, господин Лашен, у меня в этой стране очень хорошие связи, и я всегда рад, если при моем посредничестве перед вами откроются кое-какие двери. Но вам решать, что вас интересует и о чем вы предпочли бы не сообщать вашим читателям.

Лашен от смущения только бормотал «да-да» и ухмылялся. Вот педанты, своими упреками они здорово его пристыдили, и он не мог даже разозлиться. Хофман сидел отвернувшись и вообще с таким видом, словно он с удовольствием предоставил Руднику выполнять всю грязную работу. В этом смысле Хофман, конечно, оценил старика абсолютно правильно, понял, что тот с удовольствием берется за грязные делишки и с особенным удовольствием – ради других людей, которые настойчиво просят, чтобы он сделал грязную работу вместо них. Итак, старикан на побегушках у Хофмана, так же как у его превосходительства Тони; возможно, он на побегушках и у Халеба, причем уже давно, да, несомненно, Рудник – человек Халеба.

– Между прочим, – сказал Рудник, – в Маслахе вчера вечером состоялась карательная акция. Убито пятнадцать мусульман. Минимум пятнадцать. Эти парнишки из «фаланги» ни с кем не чикаются. Вот, посмотрите-ка, снимки сделал сирийский фоторепортер. Я ими разжился не просто так, а чтобы отдать вашему другу. Купил по эксклюзивной цене, за пять тысяч долларов. Господин Хофман уже позвонил в Гамбург и все согласовал насчет расходов.

Хофман покачивался на стуле. Он закрыл глаза и всем своим видом показывал, что не желает участвовать в разговоре. Рудник раскрыл на коленях папку с фотографиями и начал перебирать их. Лашен наклонился вперед и смог кое-что разглядеть, хотя и не все. Трупы на земле. Кто-то в маске поднял и держит двумя пальцами отрезанный член. Человек – нет, измочаленный, изодранный в клочья кусок мяса, летит в облаке пыли над землей, он привязан тросом, который прикреплен к джипу. Мужчины, кто-то в арабской, кто-то в европейской одежде, поставлены в ряд у какого-то дома, лицом к стене, руки за головой. В этом же кадре слева – стволы автоматов. Рудник пояснил: стена – это каменная ограда местной бойни. Не кажется ли вам, господин Лашен, что это символично? Дальше. Серия снимков. На них – двое из тех людей, обернувшиеся на охранников, расстреляны и сползают по стене на землю.

– Когда я первый раз увидел эти фотографии, – сказал Рудник, – мне чуть дурно не сделалось. Но надо уметь смотреть правде в глаза! Любой правде! Чтобы каждый понял, что такое реализм. Мне кажется, журналисты должны понимать это очень хорошо.

Лашен содрогнулся – этот голос был хуже, чем сами фотографии. Потому что в голосе Рудника не звучали нотки садизма, наслаждения. В нем была лишь бесчувственная деловитость, и она вывела из себя Лашена; этот липовый принцип – никогда и нигде не закрывать глаза, что бы им ни предстало, эта самодовольная гордость тем, что ты способен смотреть широко открытыми глазами на все, что бы ни происходило вокруг, эта убийственная объективность, с которой такой вот человек, как Рудник, никогда не поддастся искушению себя самого поставить на место умирающего, убитого, увидеть пустоту, небытие, в которое низвергнуты убитые, представить себе, что оно ждет, небытие, что оно готово поглотить тебя; или хотя бы на миг стать другим, отстраниться от своего собственного взгляда на вещи.

Вот такого человека я мог бы убить, подумал Лашен, в отместку за то, что он так ловко осваивается с реальностью, в отместку за то, что он так много видел, но абсолютно ничего при этом не почувствовал. Такой человек не должен размножаться, не должен сеять свое семя. Не разум ведь завел его так далеко, и не знания или опыт научили его принимать все, что бы ни случилось, с хорошо темперированным презрением к людям. Его презрение к людям ничем не обусловлено; бронированный типчик и незаурядный организаторский талант… а ведь это хорошо, подумал он, что сам ты мучаешься как тяжкой болезнью своей журналистской объективностью, – тем, что корреспондент ни в чем не участвует и ни за что не отвечает.

На последнем фотоснимке был кто-то» е маске и сверкающих высоких сапогах. На шее у него висели на цепочках несколько распятий – кресты разной величины. В одной руке – ручной пулемет, ножки на плече, другой рукой схватил за волосы девушку и тащит ее в подворотню.

Рудник сказал:

– Очень живо и пластично можно вообразить все, что произойдет в следующую минуту там, в подворотне. – В его голосе послышалось отвращение к поступкам, которые по собственному произволу кто-то совершает в порядке нарушения воинской дисциплины. А знает ли господин Лашен, спросил Рудник, что значит быть изнасилованной для девушки мусульманки?

Лашен встал и сказал Хофману:

– Пожалуйста, заплати за меня. Вечером приходи, если хочешь, – поговорим. Я буду у себя. Или можем встретиться завтра утром, за завтраком. – Кивнув Руднику, он ушел.

Поднявшись в номер, позвонил Ариане. Она плакала, буквально захлебывалась рыданиями:

– Что они сотворили с моей девочкой! Нет, это невозможно описать, что они с ней сотворили! Раньше, когда я еще не знала ее, когда еще ничего не могла сделать! Все тельце в коросте. У нее жар. На всем тельце ни пятнышка здоровой кожи. Ах нет, конечно, я преувеличиваю. Сейчас врача жду, с минуты на минуту должен прийти. Знаешь, я вдруг стала жутко мнительной. И постоянно воображаю, будто весь мир ополчился на моего ребенка. Знаешь, я в страшной обиде на весь мир.

– Я очень хотел бы помочь тебе чем-нибудь. Может, мне прийти?

– Нет, не надо. Не приходи. Сперва я должна сама во всем разобраться. И пусть врач придет. Мне надо побыть одной с моим ребенком. Уж ты, наверное, это понимаешь. – Она повесила трубку.

19

Джипы и бронемашины с установленными на них орудиями выстроились над ущельем, где резко обрывалась ухабистая пыльная дорога. Молодые палестинцы принимали на плечи ящики со снарядами, которые сгружали с автомашин. За все время пути ни один из парней не произнес ни слова, почти никто и не посмотрел на Лашена и Хофмана. Сейчас палестинцы со своей поклажей быстро спускались по осыпям, исчезая среди темно-зеленых пиний. Доносились лишь одиночные выстрелы, вроде бы беспорядочные, раздававшиеся в разных местах. Хофман фотографировал автоколонну на фоне нарядной сочной зелени, симпатичные картинки, будто снимки авторалли где-нибудь в тропиках. Раз-другой, обернувшись, навел фотоаппарат на Халеба, который курил, привалившись спиной к крылу грузовика. Следом за теми, кто шел с грузом, спускались, чуть отстав, двое в черных шапочках, как у лыжников, и с завязанными на шее платками, держа палец на спусковом крючке и туго натянув плечевой ремень своих «Калашниковых». Халеб поманил к себе Лашена с Хофманом. Предупредил, что идти надо позади солдат, не вылезать вперед, строго выполнять все распоряжения. «Что бы вам ни пришлось увидеть, не забывайте: Дамур – это наш ответ на Карантину и Маслах, – сказал он. – А теперь идите! И не отставайте, держитесь впереди замыкающих».

Они спускались следом за несшими груз. Хофман на ходу менял пленки. Лашен тащил сумку с фотоаппаратами. За ними шли два бойца, оба в плотно обтягивающих оливково-зеленых куртках с капюшоном. Эти двое иногда останавливались и смотрели по сторонам с небрежно-снисходительным видом. Если Лашен, замедлив шаг, оглядывался, они без слов давали понять, мол, нечего тут застревать, иди, и вполне красноречиво наводили на него стволы.

Вскоре спустились на берег Нахр-эль-Дамура и впереди увидели последних палестинцев, несших груз. Вода была прозрачна, там, где она падала с уступов, в воздухе искрилась розоватая пыль. На другом берегу, довольно высоко, на одном из выступов скалы Лашен увидел минометную огневую точку. На бруствере, болтая ногами, сидели четверо и смотрели вниз. Несшие груз осторожно переправлялись на тот берег, прыгая по камням, которые были навалены в ручье, чтобы можно было перейти, не замочив ног. Ниже по течению Лашен увидел разрушенные каменные опоры, взорванный мост. Там, на другой стороне ручья, полоса щебенки продолжалась, – до того как мост взорвали, эта дорога связывала Бейт-эд-Дин и Дамур. Ниже развалин моста она змеилась вдоль берега, бежала дальше как ни в чем не бывало, как будто ничем и не прерывалась, но никто из палестинцев, несших груз, не направился по дороге – они держались ближе к воде, хотя и приходилось с тяжелой ношей карабкаться по камням и перебираться через валуны. Теперь стали слышны крики: казалось, люди о чем-то сообщают друг другу, стараясь перекричать шум. Раздалась пулеметная очередь, и все стихло, затем снова послышались голоса, с той стороны, очень близко. Голоса, полные глухого недовольства, – люди что-то искали. И снова тишина – опора и основа нового шума. Никаких сомнений – произошла ошибка. Не может быть, что стреляли намеренно, подумал он. Нет, не намеренно, хотя в это и не верится. Иначе и быть не может. В теплой куртке и свитере он взмок. Над ручьем мельтешили бабочки, со свистом летали какие-то пестрые птицы. Надо будет написать, что в расселинах и между камнями еще цветут горные фиалки. Он подумал об Ариане, о том, как она баюкает ребенка, поет ему песенки. Подумал о доме, о сосновом питомнике, в котором после дождя курится туман; там он однажды мог умереть. Он ехал в машине по самым непроезжим, заросшим, узким дорогам, чем дальше, тем менее проходимым, ехал, не думая о том, как будет возвращаться, отказавшись от возвращения, и в конце концов остановился, застряв в чаще, ударился головой о боковое стекло и долго сидел, прислонившись к нему лбом. Несколько часов просидел, в спокойном одиночестве решившегося на самоубийство, но в то же время что-то уже минуло, вот так, наверное, после несчастного случая весь мир для тебя становится совершенно пустым и прозрачным, и можно смотреть на него с полнейшим спокойствием. Он увидел лишь тонкие стволики сосен, нежную, чисто омытую дождем траву, влагу. Это воспоминание всплыло сегодня утром, едва он проснулся, и было таким непосредственным и близким, что он решил, должно быть, все это приснилось, а теперь промелькнуло в мыслях, словно что-то случайное, незначительное, и как раз поэтому в воспоминании он во всей полноте осознал свою отчужденность от самого себя, во всей полноте – утрату своей жизни. Но в то же время прекрасно – иметь такое воспоминание, такой образ утраченного, ведь благодаря ему чувство потерянности и потери уже не блуждает вне времени и пространства… Ариана сейчас смазывает и припудривает тельце свое