Фальшивка — страница 46 из 47

Он вошел в телефонную будку и попытался позвонить Грете, но трубку не сняли. Почему он не хочет вернуться домой, лечь в кровать, выпить чего-нибудь, почитать? Набрал номер Анны, но когда та ответила, быстро повесил трубку. Пальцы зудели от холода, он сунул руки в карманы и стиснул кулаки. По краю витрины кинотеатра бежали электрические огоньки. Он поглядел на картинки – кадры из фильмов – и ничего не решил. Но, подумав о том, что после сеанса покинет кинозал через боковую дверь и окажется на соседней улице, где стоят длинные складские здания, сразу сделал выбор – пошел дальше.

35

В дороге из Гамбурга домой, которая заняла два часа, он отчаянно искал ответа на вопрос: с чего, чем он должен начать все заново, в самом деле – чем? И кто должен – он или некий новый человек? Непонятно! Он будет пожинать награды за долгие мучения совести?

Он хотел лишь подвести черту под неким состоянием, в котором все было фальшиво, состоянием нравственного возмущения, кризиса, с ним нужно покончить, но и не скатиться в полнейшее равнодушие, а это далеко не просто. Ты хочешь писать, но отказался от работы пишущего журналиста. И непонятно, как снова обрести то состояние восприимчивости, терпения и силы, то знание и в то же время незнание, с каким ты написал статью о взятии Дамура. Непонятно и то, будет ли у него уединение при совместной жизни с Гретой. Все неопределенно, но здесь нет ничего постыдного, ведь ничто не решается и не разрешается просто. Ничто не изменить одним лишь волевым усилием.

Ледяная короста, затянувшая его душу и мозг, призрачность его жизни, призрачность его профессии внезапно стали означать не что-то личное, а всеобщее, значимое для всех людей. И вполне можно сказать: «призрачная гласность, мнимость общественной жизни», подумал он. Потому что ничего этого в действительности уже не существует, все это лишь призывают на помощь, на все выдаются жетоны. И удовлетворения нет, вместо него – гонорар и сумма на банковском счету. Собственно говоря, сегодня никто уже ничего не хочет, мы только шарахаемся от слепящих вспышек рекламы, которые науськивают на потребление, а чего – безразлично. Утонченная система ассоциаций, воспоминаний о Жизни, Жизни с заглавной, подменила собой Жизнь. В журналистике нет свободы, потому что постоянно надо доказывать свою состоятельность как в постыдных, так и мнимых вещах, причем и в тех и в других находить лакомый кусок, который можно продать. Поэтому далекие места и не наши времена с приятной легкостью превращаются в вездесущее «здесь и теперь». Здесь Грета, дети, дом, и развороченный снарядами цветущий земной рай, и лазурное море, в которое сталкивают прибитые к берегу трупы, здесь – разбросанные по горам стада овец, и искореженные, простреленные лимузины, и розы, и треснувший лед на реке, и грохот грозы над светлыми заливными лугами, кротко прильнувшими к Эльбе. Здесь его любовь к Грете, и другая, совсем по-другому сводящая с ума любовь к детям, здесь – кусок земли с цветами и деревьями, подлинная радостная открытость и подъем в душе, а с другой стороны – ничего нет, все далеко, а потом вновь на мгновение приходит, – это чувство, пусть потускневшее и ничтожное, вызывает тоску, а тоска, ее неподдельность повергает в ужас. Это и есть возвращение домой. Того ножа уже нет в чемодане. Как неприятно и странно – на несколько минут он потерял рассудок, но это прошло, он не сумасшедший. Он действительно вернулся.

Грета ждала его. По телефону сказала, очень тихо: «Я так рада». После обеда они вместе вышли из дому и, пройдя поселок, затем по плотине, шли все дальше в луга, словно хотели исчезнуть там, вместе. Дети сильно отстали, но они не беспокоились. Если бы сейчас они заговорили, то лишь от смущения, и они не говорили – смущенно молчали. К полудню все подтаяло, но теперь снова замерзло, и трава под ногами пружинила, с хрустом ломалась, и, обернувшись, они увидели свои тянувшиеся от плотины следы, по которым теперь медленно и нетвердо шагали дети. Спустя час, когда повернули обратно, солнце село, луга, кусты, ряды деревьев, заледенелые пятна земли – все осталось позади и слилось, став единой мягкой и лишенной контрастов волной, матово-белой от инея, ровного, отрадного, совсем мелкого, бархатисто-нежного и словно не ведавшего прикосновения. Он посадил себе на плечи Эльзу, ее личико казалось крохотным под капюшоном, отороченным густым мехом. Грета несколько раз заговаривала с ним, но все это были лишь жалкие от смущения попытки, а приветливый тон Греты вполне мог неожиданно превратиться в что-то гладкое и опасно скользкое. Он задал какой-то вопрос, она ответила не как обычно – раздраженно дернув плечом, а почти неприкрыто услужливо. Эльза захныкала, она взяла ее к себе, немного пронесла на руках, и он подумал, как было бы хорошо, сумей он почувствовать в себе большую, захватывающую ответственность за них. При этой мысли лицо вдруг стало жестким и шершавым, незащищенным от холодного ветра. Красное заходящее солнце коснулось линии горизонта и растекалось в стороны. Хотелось быстро сказать хоть что-нибудь, но он молчал. Шел теперь за Гретой, за ним, немного отстав, – Карл. Взгляд будто прикован к ее затылку, к маленькой вязаной шапочке наподобие лыжного шлема с горловиной.

Он чувствовал, что она доступна, что она ждет, и все же весь этот день она оставалась недоступной. Профиль у нее красив. Она отводит глаза, вовсе не думая его обидеть, и это обижает еще больше. Когда вернулись с прогулки, – увидев дом, дети во всю прыть пустились вперед, бросив их, – вдруг замутило, к горлу подкатила тошнота. Думать о Грете разом стало тяжело и бесплодно, все между ними снова сделалось непостоянным и рискованным. Верена уже сняла с детей шапки и пальтишки. Она стояла у плиты, что-то варила, а дети забрались на стулья и смотрели, как она готовит. Он прислонился к холодильнику, обеими руками схватился за живот. Грета спросила, что с ним, он ответил: ничего; проходя мимо, Грета погладила его по голове. А ведь он по привычке чуть было не улыбнулся. Потом было плохо, он не знал, куда податься со своей болью и тошнотой, которые были буквально осязаемыми. В гостиной зазвонил телефон. Он услышал, что Грета сняла трубку, ответила, потом сказала: «Минуточку!» Метнулась к кухне, бросила «Извини!» – и плотно закрыла дверь. Верена помешивала что-то в кастрюле, а тут резко обернулась и посмотрела на него. Дети слезли со стульев и просили, чтобы он их поднял. Он подхватил обоих и долго разглядывал их лица. Сам смутился – с чего вдруг уставился на детей? – но перестать не мог, все глядел и глядел, пока из гостиной не вернулась Грета, сильно раскрасневшаяся.

В воскресенье утром, едва открыв глаза, он увидел возле кровати детей в чистых и тщательно выглаженных одежках. Они шептались, вот и разбудили его. Занавески были отдернуты, в синем квадрате неба шныряли воробьи, громко чирикали. Дети смотрели на него молча, только когда он им улыбнулся, вышли из оцепенения и пошевелились. Наверное, Грета уже приготовила завтрак, вот и послала детей наверх разбудить его. Он откинул одеяло и встал, голова была удивительно ясной, натягивая брюки, он заметил в себе чуть ли не задорное настроение. Детей послал в кухню, сам, насвистывая, пошел в ванную. Тело казалось таким подвижным, упругим, гибким, как будто во сне прошло хорошую тренировку. Ни намека на вчерашнюю паническую напряженность, значит, во сне ты что-то расчистил, привел в порядок, подумал он. Поглядел в зеркало и сразу почувствовал раздражение – ну что еще за лихость – и перестал свистеть.

И все же осталось что-то от этого утреннего ощущения чистоты, и к завтраку он именно «явился». Грета, увидев его, слегка попятилась. А его потянуло к ним, этим троим, и ему самому это новое настроение показалось бесшабашным, он буквально источал, излучал тепло. Почему бы и нет? – подумал он, ведь все только начинается, целуя их по очереди, Грету – после детей, и она радостно засмеялась. Потом спокойно сидел с ними за столом, пил чай, ел яйца, а Грета рассказывала, что среди ночи проснулась, разбуженная чужими голосами, вроде бы кто-то бродил вокруг дома, должно быть, деревенские парни пытались пробраться к Верене.

Грета начала убирать со стола, приводить все в порядок. Он встал и помог ей. Она все делала быстро, сложила тарелки в посудомоечную машину, смахнула крошки со стола, вытерла капли пролитого молока. Их движения были слаженными, и все вокруг казалось гармоничным, не казалось – было. Мелкая сосредоточенная суета, заполнившая большую пустоту, – так крестное знамение, если осенит им себя хотя бы кто-то один, наполняет пустую громаду собора. Лашен закурил и взял со стола последнюю вещь – солонку. Внимательно стал ее рассматривать. Спросил:

– Надо еще что-нибудь сделать?

Грета распрямилась и взглянула на него из-под прядей, упавших ей на глаза. Дети помчались играть в детскую. Он шагнул к дверям – она мокрыми теплыми руками схватила его запястье и сказала:

– Послушай, я же понимаю!

Дети побежали на улицу – Грете пришлось позвать их, заставить одеться потеплее. Потом они остались наедине – она с ним, он с нею. Ни он, ни она теперь не могли бы встать и включить радио. Он что-то жевал. Она размешивала сахар в чашке. Оба сидели облокотившись о стол. Она притворялась рассеянной, но все-таки, если только он не ошибся, ждала разговора. Он предложил поехать куда-нибудь, погулять с детьми. Она кивнула.

– Может быть, тебе хочется поехать с детьми без меня или вообще одной? Тогда я останусь.

Она затрясла головой, как будто услышала плохую весть, грустно; от каждого его слова она все больше падала духом.

Помолчав она ответила:

– Я хочу забраться под одеяло и читать.

– Ну давай.

– Не получится.

– Мне убраться? Просто скажи «да». Я ведь понимаю. – Он коснулся ее руки.

– Не надо понимать. Господи, почему меня так раздражает то, что ты здесь, что я тебя вижу? Когда тебя нет здесь, я совсем по-другому к тебе отношусь, и даже люблю тебя.

– Но почему же тебе невыносимо даже смотреть на меня?