— Мне хотелось бы, чтобы сначала ты прочел вот эти строки, сказал я. Сам поймешь почему. И я протянул Жоржу свою книжечку, развернув на той странице, которая могла его заинтересовать.
Повторяю: этот жест кажется мне сейчас нелепым. Но в моем романе как раз при помощи подобного чтения я считал необходимым предупредить об опасности самого юного из моих героев. Мне важно было знать, как будет реагировать Жорж; я очень надеялся, что его поведение будет для меня поучительно… даже в отношении качества написанного мной.
Привожу отрывок, о котором идет речь.
«В этом мальчике были темные глубины, к которым влеклось страстное любопытство Одибера. Ему недостаточно было знать, что юный Эдольф украл; он хотел бы, чтобы Эдольф рассказал ему, как он до этого дошел и что испытывал, воруя в первый раз. Впрочем, даже будучи откровенным, мальчик не мог бы, конечно, признаться ему в этом. И Одибер не решался просить его из боязни услышать ложные уверения, что никакого воровства не было.
Однажды вечером, обедая с Гильдебрандом, он рассказал ему о поступке Эдольфа, не назвав, впрочем, имени последнего и так расположив факты, что Гильдебранд не мог узнать виновника.
— Обратили ли вы внимание, — сказал тогда Гильдебранд, — что самые решающие поступки нашей жизни, то есть те, которые в наибольшей степени способны определить все наше будущее, являются чаще всего поступками опрометчивыми?
— Я очень склонен этому верить, — отвечал Одибер. — Они словно поезд, в который садишься, не подумав и не спросив, куда он идет. И даже чаще всего соображаешь, что поезд увозит тебя, слишком поздно, и сойти уже невозможно.
— Но, может быть, мальчик, о котором мы говорим, вовсе и не желал сходить?
— Конечно, он пока еще не хочет сходить. В данную минуту он упоен ездой. Его занимает пейзаж, и ему безразлично, куда он едет.
— Вы будете читать ему нравоучение?
— Разумеется, нет! Из этого не выйдет толку. Он сыт нравоучениями по горло.
— Что побудило его совершить кражу?
— Не знаю в точности. Конечно, не нужда в настоящем смысле слова. Он желал, вероятно, обеспечить себе кое-какие выгоды, не хотел отставать от более состоятельных товарищей… почем я знаю? Может быть, его толкнула прирожденная склонность к воровству: украл, потому что воровство доставляло ему удовольствие.
— Это самое худшее.
— Да, тогда он не остановится.
— Он даровитый мальчик?
— Долгое время мне казалось, что в умственном отношении он стоит ниже своих братьев. Но сейчас я думаю, что, пожалуй, допустил ошибку, и мое отрицательное впечатление объяснялось тем, что мальчик не уяснил еще, чего он может добиться от самого себя. Любопытство его было направлено до сих пор по ложному пути или, вернее, пребывало в эмбриональном состоянии, в стадии бессознательного.
— Вы будете говорить с ним на эту тему?
— Я предложу ему сопоставить ничтожность выгоды, получаемой им от украденного, с огромным ущербом, который причинит ему бесчестность: с утратой доверия к нему близких, утратой уважения к нему, моего в частности… словом, с утратой вещей, которые не поддаются измерению и чья цена познается лишь по тому усилию, какое приходится затрачивать впоследствии, чтобы вновь их завоевать. Есть люди, потратившие на это всю свою жизнь. Я расскажу ему то, в чем он по молодости своей еще не отдает себе отчета: что, стоит случиться сейчас чему-нибудь сомнительному, грязному, подозрения отныне всегда будут падать на него. Очень возможно, что ему неправильно будут поставлены в вину какие-нибудь серьезные проступки и он не будет в состоянии оправдаться. Сделанное им ляжет на него клеймом. Он станет, как говорится, „отпетым“. Наконец, мне хотелось бы сказать ему… Но боюсь, он станет возражать.
— Что вам хотелось бы сказать ему?
— Что сделанное им создает прецедент и что если для первого воровства требуется некоторая решимость, то для следующих достаточно уступить влечению. Все дальнейшие проступки суть не что иное, как подчинение естественному ходу вещей… Мне хотелось бы сказать ему, что первый жест, совершаемый нами в достаточной степени необдуманно, часто кладет неизгладимую печать на весь наш облик и проводит черту, которую все наши последующие усилия никогда не будут в состоянии стереть. Мне хотелось бы… но у меня не хватит искусства поговорить с ним.
— Почему бы вам не записать нашего сегодняшнего разговора? Вы дадите ему прочесть.
— Это идея, — сказал Одибер. — Почему не сделать попытку?»
Я не сводил глаз с Жоржа все время, пока он читал; но мысли, возникавшие у него при этом, никак не отражались на его лице.
— Читать дальше? — спросил он, собираясь перевернуть страницу.
— Не стоит, разговор на этом кончается.
— Очень жаль.
Он возвратил мне записную книжку и спросил почти веселым тоном:
— Мне хотелось бы знать, что отвечает Эдольф после прочтения этого разговора.
— Это как раз то, что я сам ожидаю узнать.
— Эдольф — смешное имя. Вы не могли бы окрестить его иначе?
— Это несущественно.
— То, что он может ответить, тоже несущественно. Что с ним потом станет?
— Не знаю еще. Это зависит от тебя. Увидим.
— Значит, если я правильно понимаю вас, я должен помочь вам писать вашу книгу. Но сознайтесь, что…
Он замолчал, словно затруднялся найти подходящие слова.
— Что «что»? — спросил я, чтобы подбодрить его.
— Сознайтесь, что вы были бы очень разочарованы, — произнес он наконец, — если бы Эдольф…
Он снова замолчал. Мне показалось, я угадал то, что он хотел сказать, и я закончил за него:
— Если бы Эдольф стал честным мальчиком?…
— Нет, мой милый. — И вдруг на глазах у меня выступили слезы. Я положил руку ему на плечо. Но он отстранился, промолвив:
— Ведь в конце концов, если бы он не совершил кражу, вы бы не написали всего этого.
Только тогда я понял свою ошибку. Жорж, оказывается, был польщен, тем, что так долго занимал мои мысли. Он чувствовал себя интересным. Я позабыл о Профитандье; мне напомнил о нем Жорж.
— Что же рассказал вам ваш следователь?
— Он поручил мне предупредить тебя, что ему известно, как ты сбываешь фальшивые деньги…
Жорж снова переменился в лице. Он понял, что запирательство было бы бесполезно, но все же смущенно заявил:
— Не я один.
— …и что, если вы не бросите сейчас же этого промысла, — продолжал я, — он принужден будет посадить тебя и твоих дружков в тюрьму.
Сначала Жорж страшно побледнел. Затем щеки его вспыхнули. Он пристально смотрел перед собой, нахмурив брови, так что на лбу у него выступили две морщины.
— Прощай, — сказал я ему, подавая руку. — Советую тебе предупредить также и товарищей. Что же касается тебя, то пусть это послужит тебе предостережением.
Он молча пожал мне руку и вышел из комнаты, не оборачиваясь.
Перечитывая показанные мной Жоржу страницы «Фальшивомонетчиков», я нашел их довольно неудачными. Я привожу их здесь в том виде, как они были прочитаны Жоржем, но всю эту главу нужно будет переделать. Положительно лучше было бы, чтобы разговор происходил прямо с мальчиком. Я должен найти, чем тронуть его. Конечно, сейчас Эдольфа (я изменю это имя: Жорж прав!) трудно возвратить на путь честности. Но я ставлю своей целью сделать это; что бы там ни думал Жорж, это самая интересная задача, потому что самая трудная. (Вот и я начинаю думать, как Дувье!) Предоставим романистам-реалистам описывать людей, безвольно отдавшихся течению событий.
Сейчас же по возвращении в классную комнату Жорж передал своим друзьям сведения, полученные от Эдуарда. Все, что последний говорил ему по поводу кражи, скользнуло по нему, не взволновав его. Что же касается фальшивых монет, то тут дело грозило принять опасный оборот и важно было поэтому как можно скорее от них отделаться. У каждого из троих приятелей было при себе несколько таких монет, которые они рассчитывали сбыть при ближайшей отлучке из пансиона. Гериданизоль собрал их и побежал спустить в раковину клозета. В тот же вечер он доложил о событиях Струвилу, который немедленно принял меры.
XVI
В этот самый вечер, когда Эдуард разговаривал со своим племянником Жоржем, Оливье после ухода Бернара навестил Арман.
Арман Ведель был неузнаваем: свежевыбритый, улыбающийся, с высоко поднятой головой, в новенькой, тщательно отглаженной паре, немного смешной, быть может, чувствующий это и дающий понять, что он это чувствует.
— Я бы давно уже навестил тебя, но у меня было столько дел!.. Известно ли тебе, что я сейчас секретарь Пассавана? Или, если ты предпочитаешь, главный редактор издаваемого им журнала. Я не буду предлагать тебе сотрудничества, потому что, мне кажется, Пассаван в большом гневе на тебя. К тому же наш журнал делает решительный поворот влево. Вот почему для начала он выбросил за борт Беркая и его пастушеские идиллии…
— Тем хуже для него, — сказал Оливье.
— Вот почему он, напротив, принял в свое лоно мой «Ночной сосуд», который, замечу в скобках, будет посвящен тебе, если разрешишь.
— Тем хуже для меня.
— Пассаван хотел даже, чтобы мое гениальное стихотворение было напечатано на первой странице первого номера, но этому воспротивилась моя природная скромность, которую его похвалы подвергли жестокому испытанию. Если бы я был уверен, что не утомлю твоих выздоравливающих ушей, я дал бы тебе подробный отчет о моем первом свидании со знаменитым автором «Турника», которого я до тех пор знал с твоих слов.
— У меня сейчас нет лучшего занятия, чем слушать твой отчет.
— Дым не беспокоит тебя?
— Я сам закурю, чтобы ты не смущался.
— Нужно сказать, — начал Арман, закуривая папиросу, — что твоя измена поставила нашего дорогого графа в затруднительное положение. Сказать без лести, не так-то легко найти заместителя, в ком букет дарований, добродетелей, достоинств, которые делают тебя одним из…
— Короче, — перебил Оливье, которого раздражала тяжеловесная ирония Армана.