Своеобразный, яркий педагогический метод, практиковавшийся в техникуме, дал возможность встать на ноги известным ныне мастерам изобразительного искусства разных жанров: живописцам, графикам, театральным художникам. Один из постулатов педагогической веры Якуба был такой: “Не навязывай ученику свою манеру, свои привычки – пойми каждого ученика, загляни в его душу”.
Быть может, именно это уважение к индивидуальным художественным склонностям ученика и дало возможность нам, его воспитанникам, оставаться такими, какими мы были и есть.
Что же еще помню я об этих годах, что согревает сердце? Не уроки, не постановки, не отметки, нет – друзья! Те несколько человек, чьи характеры и жизненное поведение невольно формировали меня. Сначала о девочках, этом сильном поле. Они, эти милые создания, были активней, способней, сообразительней, опрятней нас, мальчишек. Это заметно и сегодня. Художественные выставки театральных работ 1970–1980-х годов дают возможность воочию увидеть взлет, как сейчас говорят, феминистского искусства. И не только в театральном деле – женская “ветвь” в живописи необыкновенно мощна.
Так вот, девочки нашего техникума. Конечно, звездой была и осталась на всю жизнь Вера Ипполитовна Аралова[4]: высокая, красивая, длинноногая, очень талантливая. Образ летящей стрелы необыкновенно подходил к ней. Рисовала она стремительно, большими кусками, обобщенной линией, видя всю натуру целиком. Единственным ее недостатком была любовь к карандашным огрызкам. Новый карандаш она разрезала на четыре части и только тогда, огрызком в четыре сантиметра, принималась рисовать. Держала его в щепотке пальцев у самого графита. “Мне так удобно”, – говорила она.
Когда, чем, как формируется это чувство – удобно? Какие силы внутри нас, без спроса у нашего сознания, во сне и наяву отбирают, сортируют, закрепляют наши привычки?
Воспитание троих сыновей, ранняя смерть мужа могли стать подспорьем для слабой воли, чтобы оправдать потерю темпоритма художественных усилий. Но не тут-то было! Добрая созидательная воля Веры решала иначе, и Аралова нашла в себе “лишние” силы (ни за что не напишу “мужество”, поскольку принадлежность к мужскому полу не обязательно обеспечивает то, что подразумевается под словом “мужество”), чтобы ярко и продуктивно работать в театре и в живописи, быть активным, приветливым, веселым и искренним человеком.
Своеобразный живописец вырос из Ирины Вилковир. В юности авторство ее пейзажей или натюрмортов можно было моментально определить по фактуре живописи. Она клала мазки справа налево, немного по диагонали. Их словно гнал ветер от правого верхнего угла картины к левому нижнему. Ирина рисовала странно, как-то расплывчато, как будто бы ей трудно было удержать границы формы. Возможно, что эти “отклонения” от некой нормы и есть наше творческое лицо?
Интересно работала, особенно в плакате, Вера Любовская, Ливанова по мужу. Ольга Эйгес, Тамара Дьякова, ставшая потом блестящим художником-декоратором в Большом театре. Хорошо начинала Ляля Коркина, но очень рано умерла.
Сегодня пасмурно и ветрено. Листья падают, да нет, не падают, а улетают с потоком воздуха, кувыркаясь и взвиваясь вверх стремительно, улетают далеко в сторону от своей родной березы. Но большая часть листьев еще зеленая, как в июле. Разные судьбы, даже у листьев.
Из мужской половины нашего курса запомнились, оставили добрый след Николай Сосунов, Борис Попов, Аркадий Свищев, Владимир Зимин, Иван Трояновский. Попов вырос в незаурядного “чистого” живописца, не связанного с прикладной формой искусства. Свищев работает в театрах периферии. Зимин (муж Дьяковой) – классный художник-исполнитель – работал в Большом театре. Сосунов стал самым большим моим другом, примером в труде, нравственности и силе духа.
Тогда же, во времена техникума, зарождались и мои связи с театром. Вернее, с людьми театра – студентами и педагогами ЦЕТЕТИС. Мой брат Петр пригласил меня поучаствовать в создании декораций для курсовых спектаклей, которые ставили “настоящие” режиссеры. Первым из них был режиссер, актер и педагог Борис Михайлович Сушкевич. На маленькой учебной сцене он ставил пьесу “Страх” Афиногенова. Главную роль профессора Бородина играл Петр. Слышу сейчас, как будто не было этих пятидесяти лет, фразу из его монолога: “Уничтожьте страх, уничтожьте все, что рождает страх, – и вы увидите, какой богатой творческой жизнью расцветет страна!”
А на оперном отделении я сделал декорации для “Русалки” Даргомыжского.
Но самым мощным воспоминанием тех лет осталась поездка студенческой агитбригады в деревню в помощь организации колхозов. Нас послали в Бежецкий уезд Тверской губернии зимой, очевидно, в каникулярное время. В бригаде было человек десять веселых ребят. Главным был, конечно, баянист Федя, ведь без него и его виртуозной игры нам там делать было нечего. Вася Гусев, будущий Василий Фомич, сначала актер, а в дальнейшем – административный деятель ВТО. И наконец, Петя Васильев.
Добирались мы до Бежецка трудно. Почему-то нам пришлось сделать в пургу ночной “марш-бросок” в несколько километров, неся на себе скарб, до какой-то станции, с которой уже поездом доехали до провинциальнейшего, глубинного, архирусского города Бежецка и оказались на классическом старинном постоялом дворе, находившемся вблизи пожарной каланчи.
В конце концов нам подали санный обозик в четыре – пять лошадей, мы уселись, а кто-то и разлегся на дровнях, и поехали в село по названию Моркины горы.
Ехали в синий солнечный день по едва заметной, с отполированной полозьями колеей дороге, вьющейся меж белоснежными, чистейшими снегами. На облучках сидели, правя лошадьми, ладные молодухи в черных романовских или рыжих полушубках, цветных шалях, бахромой осыпающих полспины, и белых валенках с малиновым орнаментом. Помню и разговорчивых мужичков в армяках, а бывало, и в овчинных тулупах до пят с гигантскими воротниками шалью, спасающих от любой метели.
В Моркиных горах нас встретили местные власти и разместили всех в теплой, большой, со светлыми стенами избе. Бревна избы каждый год к Пасхе мылись известью с золой, и избы становились по цвету словно только что построенными, немного розоватыми, что ли. Известно, что слова описать цвет не могут, иначе не было бы живописи. Слова ведь экономичней зрительных образов. Поэтому я привез в Москву на память об этом цвете щепку, отколотую от такой светлой стены.
Веселыми стайками мы объездили несколько деревень. А по пути разъясняли, сами толком не понимая, преимущество общего (“обчего”, как говорили крестьяне) хозяйства. “Всё обчее”!
В одной из деревень мы застали сцену, когда вернувшееся с пастбища стадо коров пытались препроводить, силком загнать в новый, “обчий”, наскоро построенный хлев. Коровы, не понимающие значения колхозного строительства, не шли в этот хлев, а норовили вернуться в свой дом, к ласковому голосу хозяйки и теплой ее руке с корочкой пахучего хлеба. На деревне стоял плач и вой женщин, не хотевших расставаться со своими буренками. Тяжелая картина. Были и хуже.
Так как в те времена еще клубов или общественных помещений не было, то встречи с будущими колхозниками мы проводили в церквях. Церковные черные печи хорошо протапливались. Вносилось множество разношерстных лавок, сидений, получался зрительный зал, закулисной частью которого был алтарь. Народу набивалось видимо-невидимо. Сначала доклад. Затем художественная часть – с частушками “на злобу дня” с упоминанием имен и фамилий крестьян, не желающих коллективизации. Все это в стихах и под баян. Называлось “продергивать”. Однажды печи вдруг сильно задымили. Это подкулачники вредили нам – набросали в дымоходы снега…
В 1930 году, окончив техникум, я отправился отдыхать на Украину. После летних каникул, подсолнухов и тополей пора было устраиваться в театр. Куда? Коля Сосунов уже нашел город – Камень-на-Оби. Вы слышали о таком городе когда-нибудь? До реки поездом, а дальше – по льду замерзшей реки несколько верст в возке с ямщиком до города. Борис Попов уехал во Владивосток. А я – в Читу. Вот как это произошло.
В Москве на Софийской набережной находилась актерская биржа труда, где актеры, режиссеры и другие деятели сцены нанимались на работу в тот или иной провинциальный театр. Здание буквой “П” охватывало двор, квадратный, мощенный крупной булыгой. В его конторах и коридорах заключались сделки. Над воротами – колокольня или башня. Она и сейчас стоит, и двор тоже. Из арки ворот – прекрасный вид на решетки набережной Москвы-реки и стены Кремля.
На бирже, как во всякой купле-продаже, один хотел взять больше, другой – дать меньше. Владельцы “товара” – то есть самих себя, актеры, – хорошились, часто привирали о сыгранных ими ролях и были одеты во все лучшее. Особенно актрисы. Эта живописнейшая толпа, громко разговаривающая, жестикулирующая и целующаяся (встречи друзей), была полна своеобразной экзальтированной прелести.
Не помню, как я встретился там с актером и режиссером В.А. Андреевым, членом АНР – Ассоциации новых режиссеров. Андреев меня пригласил “на сезон” в Читу. Как он мне, девятнадцатилетнему юноше, поверил? Быть может, благодаря моему ответу? На вопрос “Как вы представляете современную стилистику декораций?” я ответил: “Я не прочь сломать портал сцены”. Он: “To есть как?” – “Вынести действие в зрительный зал”. – “О!” И мы поладили.
На вокзале меня провожал отец. Впоследствии я видел его всего дважды: у гроба трагически погибшей матери и на больничной койке в Костроме в 1936 году, за несколько дней до его смерти.
Дело в том, что прошлая служба отца в царском флоте в офицерском чине, хотя и невысоком – он был мичман, послужила причиной его арестов. А нашу маму в связи с этим лишили прав и предложили выехать из Москвы. Она покончила с собой, оставив детям посмертное письмо, которое Ирочка показала прибывшим милиционерам.
Они не вернули письмо Ире. “Это же не вам, а братикам!” Но тщетно.
Ирочка, талантливая пианистка, так была потрясена смертью матери и кражей письма, что на всю жизнь осталась вне трудовой и общественной жизни. Муж ее – музыкант, педагог Московской консерватории по классу хорового пения Серафим Константинович Казанский. Она воспитала чудного сына, теперь профессора, доктора химических наук Константина Серафимовича Казанского.