Фанни Каплан. Страстная интриганка серебряного века — страница 24 из 61

случилось: дорогу завалило снегом, и она стала непроезжей, кто-то внезапно заболел, сломалось колесо. Спросила у отца: хватит на всех денег на билеты? На поезд, пароход?

— Хватит, дочка, — отец держал на коленях Тору, пробовал читать. — Если все будет, как мы подсчитали, поплывем в Америку третьим классом. В нормальных условиях…

Поезда на Варшаву прождали на житомирском вокзале двое суток. Спали на баулах в переполненном зале ожидания, ели вареную картошку с черствым хлебом, выстаивали длинные очереди в уборную в полутемном коридоре. Большая часть отъезжавших были такие же беженцы-евреи, как они, пережившие погромы. Уезжали за океан в поисках призрачного счастья, уголка на земле, где не будут притеснять, убивать за веру. Делились планами на будущее, зачитывали письма от родных, перебравшихся в Америку. Кто-то сумел устроиться в sweat-shop (швейную мастерскую) за два доллара в неделю, кто-то на фабрику, на завод, кто-то занимался мелкой торговлей на улице, стал клерком в гостинице, кто-то работы не нашел, жил на пособие, учил английский.

Утром, разбитая, невыспавшаяся, она вышла на перрон подышать воздухом. Пошла вдоль путей в сторону водокачки. Встречный ветер холодил лицо, гнал вдоль рельсов угольную пыль.

Торопливые шаги за спиной заставили ее обернуться.

Виктор!

Полушубок нараспашку, воспаленные глаза.

— Здорово, беглянка!

От него пахло спиртным.

— Драпаешь? Революционерка!

— Уезжаю, — она стояла к нему боком. — Вам что за дело?

— Что за дело? Ах ты, птичка! Клятву давала, а теперь, значит, — тю-тю, да? Не-е выйдет! У нас со штрейкбрехерами разговор короткий.

— Убьете? — ее охватила ярость. — Ну, давайте, стреляйте!

Стала расстегивать на шее шерстяной салопчик, рвала крючки.

— Стреляйте! Ну! Вы же ничего больше не умеете делать!

Он отошел в сторону, сел на шпалу, обхватил голову руками.

— Фейга! — выдохнул. — Как ты могла?

— Что могла?

— Уехать. Не сказавши ни слова.

— А то вы не знаете.

— Да не было у меня ничего с этой торговкой, я же говорил. Хочешь, памятью матери поклянусь?.. Иди сюда, — повернул голову. — Поговорим.

Она стояла не шевелясь, смотрела исподлобья.

Похудел, осунулся. Без шапки.

— Да сядь ты! Не съем.

Она присела осторожно на рельсу.

— Как вы меня нашли?

— Через полицию. У нас в сыскной части свой человек. На жаловании, в общем. Сообщил. В деревне, мол, у родственников. Ты у них на учете, под наблюдением. Ни в какую Америку бы не попала — у них договоренность с прусской таможней. Арестовали бы на границе, передали нашей охранке.

Взял за руку.

— Скучала?

— Скучала.

— А я-то как скучал!

Обхватил за талию, стал целовать — глаза, лоб, губы.

— Места себе не находил, — гладил волосы. — А ты — убивать. Кроленьку свою ненаглядную. Сероглазочку…

Ничего не надо было больше в жизни. Сидеть обнявшись, прятать лицо у него на груди.

— Глянь!

Он достал что-то из-за пазухи, завернутое в тряпицу, протянул.

— Что это, Витя? — развернула она пакетик.

— Читай.

Это был вид на жительство.

«Фейга Хаимовна Каплан», «модистка», «лет девятнадцать», «выдан Речицким городским старостою Минской губернии», «бессрочный», — пробегала она торопливо взглядом по казенной бумаге… Подписи лиловыми чернилами, печати…

— Товарищ из эсеровской партии передала, — взял он у нее из рук бумагу. — Свой, собственный. Никакая полиция не прицепится. Про фамилию Ройтман забудь, она у любого филера записана в книжечке… Эх, Фейга! — засмеялся счастливо. — Мы с тобой такие дела теперь закрутим вдвоем! Вся Россия заговорит! У меня задумка… после расскажу. В общем, едем в Киев. Столица губернии, большое начальство, генералы на каждом шагу. Устроим гадам представление, запалим огонек! — У него по-волчьи блестели глаза. — Кровью умоются!

Он остался курить на перроне, она вошла в зал, пробралась через горы мешков и баулов к своему углу.

Отец и сестренка спали, уронив на плечи друг друга головы, мать вязала. Подняла на нее взгляд: печаль и покорность в глазах, безграничная усталость.

— Что-то случилось, дочка?

— Я не еду, мама!

Она присела на краешек скамьи.

— Приехал мой товарищ, сообщил: меня не пустят через границу, арестуют.

— Погоди… — мать уронила моток с колен. — Арестуют, за что? Что ты такое наделала?

— Мама, не сейчас. Я вам напишу… потом! Скажите папе…

У нее перехватило горло. Вскочила рывком, побежала к выходу.

— Вещи! — услыхала за спиной.

Она махнула, не оборачиваясь, рукой, выбежала за порог.

Киев

— Вот он! — прошептал он ей на ухо. — По правую руку…

Она осторожно повернула голову.

В позолоченную ложу возле сцены входили старик в военном мундире с лысым черепом и высокая дама с красивой прической.

В зале захлопали, публика вставала с места.

«Сухомлинов! — слышалось. — С новой пассией».

«Да повенчались они уже! Сам читал в «Биржовке».

«Увел-таки от мужа! Ай да генерал!»

Вошедшие, раскланявшись по сторонам, уселись у бархатного бордюра, развернули программки.

Прозвучал третий звонок, по проходу пробежало несколько опоздавших, над головой стала меркнуть хрустальная люстра. Зал взорвался аплодисментами: из-за раздвинувшегося занавеса вышла Вяльцева.

В Житомире, работая у мадам Рубинчик, она услышала впервые от Людмилы о певице, по которой сходила с ума вся Россия. Волшебный голос, красавица, денег куры не клюют. Поклонников — тьма, на дуэлях стреляются. «Вот смотри!» — Людмила тащила из сундучка пачку раскрашенных открыток. Раскладывала бережно на коленях, целовала: «Душка! В горничных ведь ходила, как мы. А теперь, говорят, сам царь ее пластинки слушает».

На концерт в Троицкий народный дом они пришли не из-за Вяльцевой: целью их был увешанный звездами лысый генерал в директорской ложе. Витя по приезде в Киев выбрал, посовещавшись с местными товарищами, именно его для совершения акта революционного возмездия. Царский любимец, генерал-губернатор, командующий военным округом. Подходит по всем статьям.

«Тянем резину! — говорил с раздражением. — Посмотри, как эсеры развернулись. О Спиридоновой каждый мальчишка знает. Сестры Измайлович. В высших чинов стреляли. А мы время дорогое теряем».

В Киеве они прочли в газетах: обе сестры участвовали в покушениях на государственных персон. Александра Адольфовна вместе с Ваней Пулиховым — на минского губернатора Курлова, Катя — на усмирителя восстания моряков Черноморского флота адмирала Чухнина. Оба покушения окончились неудачей. Катю по приговору суда расстреляли, Ваню повесили, Александру Адольфовну приговорили к пожизненной каторге…

Несколько месяцев ушло у них на собирание данных. Местопребывание Сухомлинова: дом, служба, места отдыха. Охрана, домашнее окружение, слуги. Все приходилось делать самим: киевская ячейка анархистов была малочисленна, слаба, неорганизованна. Бузили по мелочам, совершали грошовые «эксы» на сотню-другую рублей для текущих нужд. Те еще помощнички.

Золотопогонный генерал был неуловим. Неделями пропадал на полевых учениях, уезжал в Петербург, за границу. Двухэтажная дача с садом на Левобережье была неприступной крепостью, дом на Крещатике охранялся полицией.

Желание исполнить как можно скорее намеченное подхлестнули еврейские погромы девятнадцатого, двадцатого и двадцать первого октября.

Складывалось впечатление, что киевские черносотенцы неожиданно проснулись: что ж это мы, братцы? Православный народ вокруг жару дает бесовскому племени, а у нас тишь да благодать?

Восемнадцатого октября в городе прошла патриотическая демонстрация. Шедших под полицейской охраной манифестантов, возглавляемых редактором монархистского «Киевлянина» Дмитрием Пихно, сопровождали звон колоколов Троицкой церкви, восторженные крики горожан. Ораторы, потрясавшие кулаками с крылечек домов, требовали выжечь каленым железом еврейскую заразу, устроить вражьей стае, стремящейся установить свои порядки в чужой стране, варфоломеевскую ночь, избавить раз и навсегда матерь русских городов от непрошеных гостей.

Черносотенные агитаторы раздавали на улицах листовки, призывавшие к избиению евреев, распространяли слухи, что городские жиды оскверняют православные храмы, нападают с оружием на христиан, вырезают целые семьи. В полицейские участки на Подоле и Лукьяновке прибегали полуодетые мужчины, женщины с детьми, молили о помощи, клялись, что резня уже началась. Стоило пресечь панические слухи в одном месте, они возникали в другом.

Утром в разных частях Киева начался погром. Шайки громил в несколько сот человек, среди которых было немало подростков, врывались в лавки и магазины, принадлежащие евреям, ломали обстановку, выбрасывали на улицу вещи и товары. Заведения, владельцы которых предусмотрительно вывесили на окнах и в витринах иконы, царские портреты и национальные флаги, погромщики не трогали, шли дальше.

К двенадцати часам дня на Думской площади, Крещатике, Прорезной улице и прилегающих переулках мостовая была усеяна кусками материи, обломками мебели, разбитой посудой, пухом из вспоротых подушек. Час спустя на Печерске и в районе Плосского участка начался грабеж еврейских квартир. Погромщиков не интересовало ни материальное, ни социальное положение жертв, разгрому подвергались все попадавшиеся на пути еврейские дома и заведения. На Липках разорили в присутствии войск и полиции особняки киевских богачей: барона Гинцбурга, банкира Гальперина, предпринимателей Александра и Льва Бродских, казенное еврейское училище, директор которого предупреждал накануне городского полицмейстера Цихоцкого о готовящемся нападении.

В разгар бесчинств чигиринский епископ Платон обратился к разъяренной толпе с пасторским увещеванием: прекратить избиение и ограбление евреев. В течение дня владыка совершал крестный ход по улицам Подола, где картина была особенно безотрадна. Умолял пощадить жизнь и имущество евреев, несколько раз опускался перед погромщиками на колени. Кончилось тем, что какой-то полупьяный мастеровой бросился на него с кулаками: «А-а, ты за жидов, чертов поп?»