«Складно пишут, умно, — комментировала письмо. — Сразу видать: из образованных».
Послание было подробным, в шутливом тоне. Дина рассказывала о последних днях Мальцевки, сообщила, в частности, как угодил под горячую руку начальства «либерал» Павловский. В один из дней в тюрьму нагрянул с внеплановой проверкой инспектор главного тюремного управления Сементовский. Свалился как снег на голову, застал администрацию врасплох. Павловский семенил за инспектором, пристегивая на ходу шашку, надзирательницы носились по коридору, закрывая в спешке распахнутые (категорически запрещено!) двери политических камер, коммунарки натягивали торопясь поверх цветных платьев казенную одежду, прятали недозволенные тюремным уставом вещи под кровати, «кандальницы» лихорадочно заковывались собственноручно в железо.
Шила, увы, в мешке не утаишь — обвести вокруг пальца матерого инспектора не удалось. Дотошный Семеновский не поленился стянуть одеяла с кроватей, заглянул под матрацы. Под казенными одеялами обнаружились домашние, под кроватями — цветы в горшках, куча неказенных вещей. Павловского спустя неделю вызвали в Читу, намылили шею, перевели начальником тюрьмы в Кадаю.
(Кличку «либерал», данную ему когда в шутку мальцевитянками, Павловский все-таки оправдал. В 1912 году бежавшие из поселения Фаня Радзиловская и Рива Аскинази оказались с ним в одном вагоне скорого поезда Чита — Новосибирск. Ехавший с семьей в отпуск Павловский, занимавший с семьей мягкое купе, отвернулся, столкнувшись с ними в коридоре, сделал вид, что не узнал.)
Зоя была первой, вызвавшейся ей помочь в освоении азбуки для незрячих. Поначалу это казалось ей пустой тратой времени. Читать с помощью пальцев, ощупывая бугорки на бумаге? Писать грифелем с острием на конце, прокалывать с обратной стороны листа комбинации точек, обозначающих буквы и знаки препинания, запоминать, какая за какой стоит, складывать из них слова, фразы. Да ни за что! И браться не стоит…
— Научишься, — убеждала Зоя. — Детишки незрячие читают. А ты вон все пять книжек вашей еврейской Библии прочла. Кусками наизусть чешешь.
— При чем тут Библия! — кричала она. — Я тогда не была слепой!
— Правильно. А память? Память, девка? Память в этом деле главное. Давай, давай, — подкладывала томик букваря для незрячих. — Первая буква. «А-аз» — произносила врастяжку. — Говори, как пишется? Ну? Имеем два вертикальных столбика, в каждом по три ячейки. Какие проколоты?
— Первая и вторая слева.
— Умница!.. «Буки»?
— Вторая слева, три справа.
— Ну, в чем загвоздка? «Веди»?
— Забыла.
— Две верхних слева…
— …и две верхних справа.
— Верно!.. «Глагол»?
— Верхняя слева, две верхние справа.
— Давай, давай! — обрадованно кричала в лицо Зоя. — Мы с тобой через месяц-другой в первые грамотейки выбьемся!
Был по-настоящему праздник, когда она проколола с обратной стороны жесткого листа — справа налево — как в иврите свое имя: «Фанни». Подумала, поставила точку (два нижних прокола слева и один средний справа), вывела следом: «Фейга Ройтман».
— Зоя! — крикнула копошащейся рядом подруге. — Можете прочесть?
Рядом сопели, отдувались: Зоя делала вид, что никак не осилит написанное…
— Да будет вам, — засмеялась она. — Скажите лучше, правильно написала?
— Правильно, пташечка моя! — прозвучало у нее над ухом. — Правильней не бывает… — Эх, по рюмашечке бы сейчас! Отметить… Мы с забулдыгой моим, до того, как он от нас драпанул, сядем, бывало, вечером за стол, он из графинчика нальет, рюмку на свет поднимет и скажет непременно перед тем как опрокинуть: «Здравствуй, рюмочка христова! Ты откуда? Из Ростова. Пачпорт есть? Нема. Вот-те и тюрьма!.. Да-а, — протянула, — было дело. И кончилось тюрьмой. Хоча и паспорт был… Ладно, давай что-нибудь еще напишем. «Любовь и верность» сумеешь?..
В конце года на ее имя поступил журнал «Досуг слепых», издававшийся под попечительством императрицы Марии Александровны. Прочесть в нем что-либо она не смогла: водила в недоумении пальцами — привычного начертания букв шестью комбинациями точек не было. Пришедшая на помощь Зоя объяснила: в журнале буквы начертаны по-другому, нежели брайлевским шрифтом. Повторяют очертаниями обычные буквы кириллицы.
Она загорелась: «Попробовать, разве?»
Новая азбука далась ей на удивление намного легче, буквы заучивались легко. Стояли при прощупывании перед глазами, ощущение было, будто видишь их взаправду.
Получив свежую книжку «Досуга слепых» (раз в месяц, тридцать страниц), она прочитывала прежде всего оглавление на первой странице, хмыкала: что за чепуха! Отчеты какие-то о деятельности благотворительных организаций, биографии попечителей и благотворителей, религиозные статьи («Пропускаем, пропускаем!»). Добиралась до литературного раздела. Стихи, рассказы — Пушкин, Жуковский, Гоголь, Чехов, Максим Горький. Прочитала первым Короленко — «Слепой музыкант»: трогательно, правдиво — до слез! Герои повести, их судьба убеждали: незрячие такие же люди, как все. Так же мыслят, чувствуют, страдают. Так же радуются, любят — горячо, самозабвенно, страстно. Слепой от рождения мальчик, которого знакомый конюх научил играть на дудке, решил стать музыкантом. Одолел ноты, стал играть на фортепиано. Юношей подружился с замечательной девушкой из соседнего имения, они полюбили друг друга, поженились, у них родился мальчик — зрячий!
«Можно обрести счастье и слепой, — думалось ночами. — Обнимать любимого, ласкать. Вновь чувствовать себя молодой…»
Возникало желание, пальцы тянулись под резинку панталон. Трогала, терзала плоть, ждала содрогания. Лежала с зажатым между бедер вафельным полотенцем — опустошенная, без мыслей.
Кашляла, храпела, стонала во сне пахнущая теплым смрадом палата. Скрипнула рядом под тяжестью тела металлическая сетка. Шлепание босых ног по половицам, звук струи в железную стенку параши: Зоя в очередной раз села помочиться.
«Приснилось бы что-нибудь радостное, — улетала она последней мыслью во что-то покойное, уютное. — Мамэле, Милочка»…
Ее возили по тюремным больницам края, проверяли без конца глаза, мучили подозрениями. Подносили к лицу что-то отдающее теплом, кричали: «Видите? Нет? А почему моргаете?» Хотелось кричать, плеваться, исцарапать чью-то невидимую морду. По совету Александры Адольфовны обратилась с письменной просьбой в управление каторги: перевести ее в Харьковскую тюрьму, где имелось глазное отделение. Письмо с сопутствующими справками год с лишком гуляло по инстанциям, приходило не на тот адрес, возвращалось, вновь переправлялось. Кончилось тем, что в просьбе ей отказали. Ничего не получилось из попыток администрации устроить ее в какое-либо из тюремных мест призрения для увечных — единственная богадельня Нерчинской каторги предназначалась для мужчин, женского отделения в ней не было.
Зимой 1913 года ее повезли в Читу, в самую поместительную в крае губернскую тюремную лечебницу. Здесь ей повезло: случаем ее заинтересовался только что вступивший в должность врач-окулист, выпускник Петербургского медицинского института Станислав Микуловский.
После предварительного осмотра он долго с ней беседовал. Сидел рядом: молодой голос, говорит вежливо, спокойно, не перебивает. Интересовался семьей, спрашивал, где училась. Оживился узнав, что в домашней еврейской школе отца.
«Мой батюшка, представьте, тоже по профессии учитель. Преподавал естествознание в старших классах гимназии».
Попросил рассказать, при каких обстоятельствах у нее пропало зрение.
«Только ничего не утаивайте. Мне это крайне важно».
Ей стало не по себе, на лице проступила испарина. Встала перед глазами не уходившая из памяти картина: комната публичного дома, раскрытая постель, Витя в объятиях полнотелой женщины с разверстыми ляжками. Ломило в висках, затылок охватывал железный обруч — сильнее, сильнее…
— Что с вами, Каплан? — слышалось издалека. — Вам плохо? Прилягте…
Ее колотило точно в лихорадке.
— Уходите! — закричала. — Не буду говорить!
В палате захлопала дверь, зазвучали голоса. Ее уложили лицом на подушку, держали за плечи, укололи в ягодицу.
— Носилки принесите, — прозвучал голос.
Звуки растворялись в воздухе, стихали, в голове темнело…
Микуловский навещал ее ежедневно. Она привыкла к исходившему от него свежему запаху туалетной воды, шороху накрахмаленного халата, интонациям голоса. Заходя в палату, здоровался с соседками (их у нее было четверо, все лежачие), садился рядом, спрашивал: «Как спали?» Мерил температуру, давал выпить омерзительно горькую микстуру. Отворачивал веки, шарил холодным предметом по поверхности глаз, говорил:
«Глаза у вас — царица Савская бы позавидовала». Вновь принимался за свои вопросы: вспомните то, вспомните это.
Она отвечала — неохотно, вяло. «Кому все это нужно, — думала? — Знать, какого рода сны она видит, просыпается ли при этом? Не было ли у кого из родственников нервных заболеваний, падучей болезни? Какое все это имеет отношение к ее слепоте?»
В один из дней после процедур он задержался дольше обычного.
— Хочу высказаться начистоту, Каплан, — молвил непривычно сухо. — В лечебнице вы месяц с лишком, мы делаем все возможное, чтобы справиться с вашим недугом. Есть, однако, препятствие, которое мы не в силах преодолеть, которое, в конечном счете сведет на нет наши усилия. Это ваше отношение к болезни, Фанни. Отношение к самой себе. Никакая медицина не в состоянии помочь пациенту, не желающему собственного выздоровления. Смотрящему пассивно на все усилия врачей. Не верящему нам ни на грош…
Скрипнула табуретка, он встал.
— Тем более досадно, — продолжил, — что, по моим наблюдениям, слепота ваша излечима. Природа ее нервического свойства. Недуг у вас в голове. Лечение принесет успех, если вы встряхнетесь, сами будет желать себе выздоровления…
Подошел вплотную, взял за руку: пальцы энергичные, нервные.
— Станьте моим союзником! — произнес. — Отрешитесь от состояния подавленности, безволия. Вы же революционерка, черт побери!