В комнату вбегают трое с наганами в руках, следом — худая безгрудая дылда в милицейской форме.
— Обыщите! — коротко бросает Батурин.
Ее раздели догола («Чем не Бутырка!»). Стояла нагишом, пока охранники рылись в ее вещах. Вывалили на стол содержимое ридикюля — записную книжку, папиросы, головные шпильки, разглядывали на свет швы на платье, рубцы, выдернули стельки из ботинок. Безгрудая дылда запустила пальцы ей в волосы, щупала между ног, подмышками.
— Оденьтесь!
Она напомнила про уборную.
— Легонькая! Во двор! Глаз не спускать!
Деревянный сортир с двумя кабинками у забора. Они смотрят друг на дружку: она исподлобья, сидя на корточках, легонькая в упор у открытой двери, с револьвером в руке.
— Управилась? Руки за спину!
В кабинете, куда они вернулись, были какие-то новые люди в военном и штатском. Один, с лычками на отворотах гимнастерки, сидел за столом.
— Эта самая? — воззрился на нее. — Давайте начнем…
«30 августа, 11.30 вечера.
Я, Фаня Ефимовна Каплан, под этим именем я сидела в Акатуе. Это имя я ношу с 1906 года. Я сегодня стреляла в Ленина. Я стреляла по собственному убеждению. Сколько раз я выстрелила — не помню. Из какого револьвера я стреляла, не скажу, я не хотела бы говорить подробности. Я не была знакома с теми женщинами, которые говорили с Лениным. Решение стрелять в Ленина у меня созрело давно. Жила раньше не в Москве, в Петрограде не жила. Женщина, которая тоже оказалась при этом событии раненой, мне раньше не была абсолютно знакома. Стреляла в Ленина я потому, что считала его предателем революции и дальнейшее его существование подрывало веру в социализм. В чем это подрывание веры в социализм заключалось, объяснять не хочу. Я считаю себя социалисткой, сейчас ни к какой партии себя не отношу. Арестована я была в 1906 году как анархистка. Теперь к анархистам себя не причисляю. К какой социалистической группе принадлежу, сейчас не считаю нужным сказать. В Акатуй я была сослана за участие в взрыве бомбы в Киеве.
Допрос проводил председатель Московского революционного трибунала А.М. Дьяконов.
Свидетели: С. Батурин, А. Уваров».
Меняются следователи. Вопросы один глупее другого. Спрашивала ли у Биценко, как пройти к Ленину? Сколько раз была в Кремле? Знает ли Зензинова, Армант, Беркенгейма, Тарасову-Боброву? Откуда знакома с Радзиловской?
Короткий перерыв, очередной допрос, за ним следующий. Допрашивают заместитель председателя ВЧК Петерс, наркомюст Курский. Кто дал револьвер? Откуда деньги в сумочке? Слышала ли про организацию террористов, связанную с Савинковым? Связан ли ее социализм со Скоропадским? Есть ли знакомые среди арестованных чрезвычайной комиссией?
На большинство вопросов она отвечает: «не знаю», «не скажу», протоколы подписывать отказывается.
Пятиминутный перерыв, ей разрешают напиться из графина с застоялой водой. Охранники вводят в кабинет независимо держащегося иностранца в отлично сшитом костюме. Их сажают в кресла напротив друг друга, спрашивают поочередно: «Знакомы?»
Она машет отрицательно головой, иностранец морщится: «Что за фантазии, господа! Прекратите, пожалуйста, эту комедию! Не впутывайте в ваши делишки британскую корону!»
«Она была одета в черное. Черные волосы, черные глаза, обведенные черными кругами. Бесцветное лицо с ярко выраженными еврейскими чертами было непривлекательно. Ей могло быть от 20 до 35 лет. Несомненно, большевики надеялись, что она подаст мне какой-либо знак. Спокойствие ее было неестественно. Она подошла к окну и стала глядеть в него».
«31 августа, 2 часа 25 минут утра.
В 1906 году я была арестована в Киеве по делу о взрыве. Тогда сидела как анархистка. Взрыв произошел от бомбы и я была ранена. Бомбу я имела для террористического акта. Судилась я военно-полевым судом в Киеве, была приговорена к вечной каторге. Сидела в Мальцевской каторжной тюрьме, а потом в Акатуе. После революции была освобождена и приехала в Читу. Потом в апреле приехала в Москву. В Москве я оставалась у знакомой каторжанки Пигит, с которой вместе приехала из Читы, и остановилась на Большой Садовой, дом 10, кв. 5. Прожила там месяц, а потом поехала в Евпаторию, санаторию для политических амнистированных. В санатории я пробыла два месяца, а потом поехала в Харьков на операцию. После поехала в Симферополь и прожила там до февраля 1918 года. В Акатуе я сидела вместе со Спиридоновой. В тюрьме мои взгляды оформились, я сделалась из анархистки социалисткой-революционеркой. Там же я сидела с Биценко, Терентьевой и многими другими. В своих взглядах я изменилась, потому что попала в анархисты очень молодою. Октябрьская революция застала меня в Харькове, в больнице. Этой революцией я была недовольна — встретила ее отрицательно. Я стояла за Учредительное собрание и сейчас стою за это. По течению эсеровской партии я больше примыкаю к Чернову. Мои родители в Америке, они уехали в 1911 году. Имею четырех братьев и трех сестер. Все они рабочие. Отец мой — еврейский учитель. Воспитание я получила домашнее. Занималась в Симферополе как заведующая курсами по подготовке работников в волостные земства. Жалованья я получала на всем готовом 150 рублей в месяц. Самарское правительство принимаю всецело и стою за союз с союзниками против Германии. Стреляла в Ленина я. Решилась на этот шаг еще в феврале. Эта мысль у меня созрела в Симферополе, и с тех пор я начала подготавливаться к этому шагу.
Допрашивал Я. Петерс».
Новый допрос.
«Который по счету? Какое нынче число?»
Ночь за окном, устала смертельно. Расплакалась после бесплодного спора с Петерсом, убеждавшего ее, что совершенный ею акт — немыслимое, тягчайшее преступление.
Крупноголовый прибалт с копной взъерошенных волос показался ей более человечным, чем другие. Не выбивал признаний, не орал. Ударился неожиданно в воспоминания, стал рассказывать о себе. Как батрачил мальчишкой у помещика, участвовал в революции пятого года, жил в Англии. («Был буржуем, представьте, управлял крупной компанией».) Вернулся после февраля семнадцатого в Россию, чтобы строить новую жизнь. «С такими, как вы, Каплан! Единомышленниками. Мы с вами одной крови».
Приказал принести чаю, сел рядом, пил крупными глотками, смотрел как на живого человека, как на женщину.
Она расчувствовалась, забыла о допросе. Заговорила о пережитом, о том, что лежало комком на дне души. Вспомнила почему-то о Викторе, о кошмарном харьковском свидании, омрачившем навсегда жизнь. Говорила как в лихорадке, грезила наяву…
«Я спросил ее, за что ее посадили, как она ослепла. Она постепенно разговорилась. Я прикрыл глаза руками. «Ранней весной 1917 года, — звучал словно на исповеди ее голос, — освобожденные февральской революцией, мы, десять политкаторжанок, выехали на телегах из Акатуя в Читу. Был мороз, ветер хлестал по щекам, все были больные, кашляли, и Маша Спиридонова отдала мне свою пуховую шаль. Потом, в Харькове, где ко мне почти полностью вернулось зрение, я так хотела в Москву, поскорей увидеть подруг, и часто сидела одна, закутавшись в эту шаль, прижавшись к ней щекой. Там же, в Харькове, я встретила Мику, Виктора. Мы с ним вместе в шестом году работали в одной группе, готовили взрыв. Встреча была случайной, он остался анархистом, и я была ему не нужна. Даже опасна. Он сказал, что побаивается меня, моей истеричности и прошлого. А я тогда ничего этого не понимала. Как мне объяснить? Все опять было в красках, все возвращалось — зрение, жизнь. Я решила пойти к нему, чтобы объясниться. И перед этим пошла на базар, чтобы купить мыла. Хорошего. Просили очень дорого, и я продала шаль. Я купила это мыло. Потом, утром, он сказал, что не любит меня и никогда не любил, а произошло все сегодня потому, что от меня пахнет духами «Ванда». Я вернулась в больницу, села в кресло и хотела закутаться в свою шаль, потому что я всегда в ней пряталась от холодной тоски. Но шали у меня больше не было, а было это мыло… Я не могу простить себя, не прощаю»…
Кремлевские Шекспиры (продолжение)
— Как следствие, Яков Христофорович?
— Не телится пока.
— Очная ставка с Локкартом?
— Дохлый номер.
— Ни про Самару, ни про Скоропадского, ни про Антанту?
— Ни-ни.
— Так подскажите! Что мне докладывать на президиуме ВЦИК? Владимиру Ильичу?
— Пробовал, Яков Михайлович. И так и сяк. Вместо показаний — лирический монолог. О мыле. Суда требует.
— Интересно! Суда?
— Именно. Суда.
— Не нравится мне это. Уж не разгадала она, случаем, нашу с вами крестословицу, а? Что была подсадной уткой?
— Черт ее знает, все может быть.
— Что Протопопов?
— Расстрелян час назад.
— Ясно. Вот что я думаю, Яков Христофорович. Прежде всего, переведите ее в Кремль, к Малькову. А то еще сбежит ненароком. И ликвидируйте без шума. Дайте официальное сообщение в «Известия ВЦИК». Ну сами знаете. Стрелявшая — правая эсерка черновской группы, установлена ее связь с самарской организацией, готовившей покушение. Расстреляна по приговору пролетарского суда.
— Не торопимся, Яков Михайлович? Появились новые данные, готовится следственный эксперимент. Нашли ее револьвер, есть возможность провести дактилоскопическую экспертизу.
— Все после исполнения приговора! И экспертиза, и эксперимент. Хоронить Каплан не будем, останки уничтожить без следа. Как царскую семью в Екатеринбурге. Действуйте, товарищ заместитель председателя ВЧК!
— Понятно, товарищ председатель ВЦИКа.
«Через день или два меня вызвал Варлам Александрович Аванесов. «Немедленно поезжай в ЧК и забери Каплан. Поместишь ее здесь, в Кремле, под надежной охраной». Я вызвал машину и поехал на Лубянку. Забрав Каплан привез ее в Кремль и посадил в полуподвальную комнату под Детской половиной Большого дворца. Комната была просторная, высокая.