Фанни — страница 3 из 4

— Скажите, пожалуйста, — говорит она, — ведь это моя иголка танцует с игольником!

— Совершенно справедливо, — говорит Напёрсток, — не правда ли, она очень блестяща, ваша иголка? Тонкая, стройная… и такой прямой, острый взгляд. Только с таким взглядом можно сшить из лоскутков что-нибудь общее. Для этого нужно погружаться в каждую материю, так, чтобы можно было видеть её с обеих сторон.

— Да! но без ниток нельзя ничего сшить, — возражает Фанни.

— Я с вами совершенно согласен. Но нитка — это только материал, факт. Им руководит иголка.

— Я вижу, что вы философ, — говорит Фанни, улыбаясь.

— Я только углубляюсь в самого себя, — возражает любезно Напёрсток, — а потому могу быть надет на ваш хорошенький пальчик. Впрочем, я считаю настоящим философом игольник. Он снаружи совершенно гладок, блестящ, но загляните внутрь — и сколько острот посыплется из него! Надо только уметь открыть его.

— Да, но я не люблю скрытных людей.

— Это напрасно, — заметил Напёрсток. — Всё на свете скрывается. Посмотрите на природу, и она скрывается. Без этого нельзя. Что же было бы хорошего, если бы всё всегда было наружу? Взгляните, например, на вашего соседа: он тоже раскрывается только тогда, когда это необходимо.

Фанни взглянула и увидала, что подле неё танцевали ножницы со вздевальной иголкой.

— Скажите, пожалуйста, — удивилась Фанни, — как они фигурно одеты!

— Да! это по моде. Но я сознаюсь откровенно, я не видел другого такого смелого господина, как эти ножницы. Притом его род очень старинный. Один из его предков был в руках у Парки и постоянно перерезывал нить человеческой жизни.

— Ах! это ужасно, — вскричала Фанни. — Жизнь так хороша, зачем её перерезывать? Мне, например, теперь так хорошо, легко, весело. Зачем же перерезывать мою жизнь?

Напёрсток пожал плечами.

— Это именно самый лучший момент, — сказал он, — для того, чтобы перерезать жизнь. Многие умирают с отчаянья. Что же в том хорошего? Или живут какой-то сомнительной жизнью. Вот хоть бы эта вздевальная иголка. Она, сознаюсь откровенно, очень тупа, то есть ограниченна, хотел я сказать. А между тем она думает о себе чрезвычайно много, держит себя так прямо и подымает кверху свою маленькую головку. Она воображает себе, что она, собственно, она проводит всегда всякие толстые шнурки и широкие тесёмки. Жить постоянно таким самообольщением я не считаю рациональным; это сомнительная жизнь.

— Напрасно вы так думаете, — возражает Фанни. — Мне кажется, что мы все живём, обманывая себя, одни больше, другие меньше. Мне кажется, что люди, живущие самообольщением, бывают очень счастливы, а счастье — задача жизни.

Напёрсток улыбнулся.

— По-вашему, — сказал он, — жизнь должна быть балом, на котором постоянно гремит музыка?

Но Фанни не слушала его: она почувствовала, что всё вспыхнуло, задрожало у ней в груди. Она увидала, да, она ясно увидала, что в стороне от неё, прямо против ножниц с вздевальной иголкой, танцевал её Адольф. Да, это был действительно он, её Адольф, в хорошенькой золочёной рамке. Но с кем танцевал он? Фанни вглядывалась долго, пристально и наконец разглядела, что это была сама она! Не та Фанни, молоденькая, свежая, розовая, чуть не девочка, в платье маленькой Нины, которая танцевала с напёрстком, но Фанни больная, исхудалая, постаревшая до времени, в своём старом, изношенном платье, одним словом, настоящая Фанни…

— Зачем же он танцует с ней? — думает Фанни. — Ведь она такая дурная, нехорошая… Но у ней такое доброе лицо, такие кроткие, любящие глаза. Да! Я понимаю, почему он любит её. Я не буду эгоисткой.

К ним подходят ножницы и, танцуя, перерезывают то, что связывало их.

— Ах! Как это ужасно! — думает Фанни с замираньем сердца и закрывает глаза.

Когда же она открыла их, то увидала, что перед ней, прямо перед ней стоит её Адольф.

— Адольф, мой Адольф, — хочет она сказать и не может. Она только чувствует, как слёзы выступают у ней на глазах, слёзы глубокого, восторженного счастья. Она чувствует, что в груди у ней нет сердца. Там пусто. «Это сердце у него, — думает она, — а в её груди всё так легко, свободно, так хорошо!»

— Адольф! — спрашивает она, — ведь выше, полнее этого счастья не бывает, не может быть?..

Музыка так быстро играет, свечи так весело горят. Адольф обнял её. Они кружатся, несутся, всё выше и выше.

Мимо них летят звуки, порхают огоньки. Вон несут всё такие вкусные блюда. Сколько на них картофеля! Даже смешно! Всё это несут большим господам, которые едут в маленьких каретах. Вон идёт лакей в галунах, и г. Считало ест картофель… Ах, как весело! Выше, выше!

Порхают звуки, мелькают огоньки. Выше, выше!

— Адольф! Мне так хорошо, что даже… больно… Милый мой! Всё кружится, кружится, всё мимо… мимо, Адольф!.. Я задыхаюсь… Га!..

V

Одно мгновенье промелькнуло, только одно мгновенье, неуловимое, страшное, и все струны оборвались. Замолкла музыка. Погасли огни. Бал кончился.

На другой день хозяйка Фанни пришла к ней. Она поднялась на все 135 ступенек с твёрдой решимостью объявить Фанни, чтобы та съезжала с квартиры на следующей же неделе. Расплатилась бы и съезжала, потому что она, хозяйка, нашла другую жилицу, хорошую, аккуратную и здоровую, от которой ей не будет никаких неприятностей.

И она вошла к Фанни.

— Смотрите, пожалуйста, какая неряха, — проворчала она, — не раздевшись, как есть в платье, так и спит на своём дрянном стуле. Свечка вон вся догорела. Пожалуй, ещё этак она у меня пожару наделает. Нет, просто вон её без рассужденья! — И она подошла к Фанни.

Она полулежала на своём стуле, слегка свесив голову. Исхудалое, осунувшееся лицо её было бледно, жёлто и на полураскрытых губах замерла горькая улыбка. Тусклые глаза были полуоткрыты. На правой руке был надет напёрсток, а у ног лежала юбка от платья Нины, совсем готовая, и в ней иголка с ниткой.

— Что это, как она странно спит и какая бледная, — подумала хозяйка и тут же сердито и громко закричала:

— М-еllе Фанни, m-elle Фанни! Эй! Я вам говорю! — Она даже толкнула её, но Фанни не пошевельнулась.

И тут только хозяйка разглядела, что Фанни не могла откликнуться, что она была мёртвая. Хозяйка испугалась и выбежала вон, но тотчас же оправилась, одумалась и снова вернулась к Фанни. Она осмотрела всё её имущество, перешарила все шкафы, что были в стенах, все ящики, но денег у Фанни нигде не было и все её вещи были — сущая дрянь. Только «несессер» ещё мог чего-нибудь стоить, притом он был такой новенький, и хозяйка собрала всё, что в нём было: ножницы, игольник, даже напёрсток сняла с мёртвого пальчика Фанни, и весь несессер положила к себе в карман, проворчав: «С лихой собаки хоть шерсти клок!»

Потом она посмотрела на портрет Адольфа, посмотрела на его рамку и, решив, что она гроша не стоит, тоже опустила портрет вместе с рамкой в карман. В эту рамку вставила она потом портретик другого господина, толстого и усатого, который был вовсе не похож на Адольфа, а портретик Адольфа отдала своему маленькому сынку. Сынок был очень доволен. Он тотчас же нарисовал на лице Адольфа очень замысловатые каракули, а погодя немного даже разорвал портретик, и притом как раз пополам.

Платья маленькой Нины и лент и цветов хозяйка не тронула. Она догадалась, что всё это, должно быть, чужое и что хлопот с этим не оберёшься. И действительно, в 12 часов за всем за этим пришёл всё тот же лакей в золотых галунах, уложил всё в картонку, даже с иголкой, которой шила Фанни, и отнёс куда следовало. И как были рады и Нина и её мама, что платье было кончено и как раз впору. Нина была в нём просто прелесть. Мама от радости чуть не заплакала. Впрочем, она пожалела о Фанни, сказала: «Бедняжка!» Только денег за шитьё не заплатила. Да и кому же было их платить? Не хозяйке же Фанниной? А родных у Фанни не было, кроме одной старой бабушки, про которую никто ничего не знал, и жила она где-то далеко, в деревне.

Фанни похоронили даром. Правда, её зарыли вместе с другими такими же бедными, как она, в одной общей могиле, но где тесно, там и весело!

А Нина была на балу, и ей тоже было весело. Музыка гремела, огни сверкали. Она смеялась, танцевала, ела вкусные конфекты, сливы, персики, ананасы, а картофель, который подавали за ужином вместе с ростбифом, не ела, потому что она вообще не любила картофеля. И так она была хороша в платьице, которое сшила Фанни, что всё ею восхищались. Даже старые, важные старики вставали из-за карт, чтобы на неё полюбоваться, а один поэт, смотря на неё, пришёл в такой восторг, что тут же написал стихи:

Вокруг тебя всё блестит и сверкает

И музыка громко гремит;

Твоё детское сердце заботы не знает,

И жизнь тебе радость сулит.

Пусть же она промелькнёт в упоенье,

В блеске, восторге и сладостных снах…

Верь, что цель жизни — есть наслажденье:

Одни его ищут в земных оболыценьях,

Другие найдут его — там в небесах!

И все хвалили эти стихи. Только многие спорили. Одни говорили, что наслажденье там нельзя сравнивать с наслажденьем здесь. Другие говорили, что никакого наслажденья там нет, не было и не будет. Третьи доказывали, что и здесь наслажденье наслажденью рознь. Нельзя же назвать наслажденьем какую-нибудь пьяную пирушку в грязном кабаке; нельзя её сравнивать с изящным балом, где всё так хорошо, возвышенно, где всё — поэзия и гармония. Четвёртые соглашались с этим и говорили: доведите же всех до того, чтобы они могли понимать и пользоваться этим наслаждением, всех бедных Фанни, которые теперь умирают от труда и голода, — и тогда жизнь всех будет одно наслажденье. Наконец, пятые кричали. что этого никогда не может быть, что не припасено ещё столько средств, чтобы доставлять всем Фанни какое-нибудь высшее, изящное наслаждение. При этом все пятые горячились и выходили из себя.

— Мы не хотим, — кричали они, — жертвовать для ваших Фанни ни одной каплей нашего наслажденья!

И мама Нины кричала громче всех: