Он с трудом узнал Марью. Лицо ее осветилось на секунду, но тут же потухло. По-старушечьи пряча плечи в грязно-бурую тряпку, она вошла чуть боком. Остановилась, глядя в пол. Длинные тонкие ноги в резиновых тапочках выглядели беззащитно и жалко.
— Марья!
Дрожь ледяной ладони. Андрис обнял ее, и она застонала. Бурый платок сполз с плеча, обнажив синий кровоподтек. Марья беззвучно заплакала. Бессильно прильнула к Рервику. Он поднял ее на руки и осторожно положил на койку.
— Ай-яй-яй, гордая землянка. Или землянка? Земляничка?.. — Андрис бормотал несусветицу, промокая платком слезы девушки. — Держись, малыш.
— Они… они… били. Я их ненавижу… Я боюсь.
Андрис начинал понимать, какое потрясение испытала Марья, никогда в своей жизни на знавшая насилия, унижения, страха, не ведавшая стыда грубой физической боли.
— Теоретик рыжий. Как же ты изучала свои исторические мерзости? Ну, ничего. Тише, тише. Расскажи мне все. С той минуты, когда я ушел гостиницы…
— Только ты держи меня за руку, ладно? Марья заговорила сбивчиво, но понемногу успокоилась. — Они ждали в номере. Я вошла, а свет зажегся. Я удивилась, потянулась к выключателю. Тут меня схватили за руки. И началось. Их было сначала двое. Тот горбун, ты видел его у стадиона.
— Наргес.
— Да, так его называла Екатерина. Они вали кристалл с записью рассказа Эвы. Хватали меня своими мерзкими лапами. Тот, второй, тонкогубый, с пальцами костлявыми… Больно, противно, страшно. Кричать я не могла — сначала от неожиданности, потом мне рот заткнули какой-то пружинистой грушей. Иногда ее вынимали, спрашивали, где кристалл, и опять били. А потом из-за ширмы вышла Екатерина. Я уже мало что понимала Обрадовалась. Она мне: «Отдай им, деточка, кристалл, и они уйдут». А я: «Нет у меня кристалла. Скоро мир узнает о ваших мерзостях». Она: «Ты отдала его Рервику, детка? Неужели ты поступила так неосторожно?» И близко ко мне наклонилась. Я рванулась и головой ей в лицо. Она — в ванную. Потом вышла: «Не трогать ее». И мне: «Не бойся, я не дам тебя в обиду».
Рервик молча гладил Марью по мокрому лицу.
— Потом меня укололи чем-то. Я плохо помню, что было. Мне даже показалось, я сама вышла из гостиницы. А очнулась уже здесь. Когда — не знаю. Очень пить хотелось… Я позвала. Вошли двое, уже другие. Один — огромный. Пить дали, немного. И я поняла — сейчас опять. И закричала. О, Андрис, как мне стыдно. Я боюсь их, боюсь, боюсь, боюсь… Этот, огромный, сжал мне пальцы, навалился. И опять вошла Екатерина.
— Салима.
— Как ты сказал?
— Салима, дочь Болта.
— Ах, вот как. Она их выгнала. И сказала, что скоро я увижу тебя. Что от того, как я себя поведу, зависит и моя и твоя судьба. Что она верит в мое благоразумие. Потом меня покормили. Андрис…
Марья затихла, задремала.
Андрис сидел, боясь пошевелиться. Рука под щекой Марьи затекла. С шумом распахнулась дверь. На пороге стоял тот же детина, что вел Андриса в пещеру. Он уже открыл рот, но Рервик прижал палец к губам, осторожно вытянул руку из-под щеки Марьи и встал.
— Позови Салиму, — сказал он негромко. — Быстро!
Детина пожал плечами и вышел, неслышно прикрыв дверь.
Марья шевельнулась, застонала и снова затихла.
Теперь дверь отворилась осторожно. Мягко ступая сапожками, вошел Наргес. Предупредив возмущенный возглас Рервика, он вытянул перед собой ладони, как бы отталкиваясь:
— Я знаю. Ваше желание говорить с Салимой Болт доведено до ее сведения. В настоящую минуту оно невыполнимо. Придется подождать.
— Сколько?
— Простите?
— Сколько ждать?
— О, недолго. Возможно, день. Или два. Но…
— В вашей богадельне есть врач?
— Разумеется, разумеется.
— Впрочем, нет. Врач не нужен. Ваш врач не нужен. Пришлите все необходимое, чтобы обработать раны и ушибы. Обезболивающее. И поживее.
— Я сам хотел это предложить. Мы позаботимся о пострадавшей. Уверяю вас, излишняя жестокость в отношении Марьи Лааксо, допущенная нашими людьми, вызвала самое суровое осуждение Цесариума. Увы, увы, не всегда приходится работать с людьми, наделенными желаемыми качествами. На сей раз, даю вам слово, я лично прослежу, чтобы наша… гостья не испытывала неудобств. Разумеется, я не могу обеспечить комфорта первоклассного отеля, но приличные условия и уход на протяжении всего визита в наше — увы! — убежище будут предоставлены, без всякого сомнения, в чем прошу принять…
Рервик шагнул вперед, и за спиной Наргеса выросла фигура с трубкой парализатора в руке.
— Ну-ну. Удаляюсь, удаляюсь, удаляюсь. Вынужден, впрочем, настаивать на том, чтобы наша гостья вернулась в отведенное ей помещение, где ей будет гораздо удобнее, уверяю вас. Теперь, когда вы убедились, что Марье Лааксо ничего не угрожает, вы и сами можете предаться заслуженному отдыху в ожидании того знаменательного события, которое не замедлит воспоследовать…
Рервик уже не слушал, а только наблюдал, как два вновь вошедших служителя уложили Марью на полотняные носилки, причем один из них слегка коснулся инжектором ее руки, прервав стон и ловко поправив обмякшее тело. Неслышными войлочными шагами они вышли, за ними скользнул Наргес, последним — страж с парализатором. Дверь с лязгом захлопнулась.
Всего-то примитивный шантаж, размышлял Рервик, повалившись на койку, но именно примитивному шантажу трудно противостоять. Марья в их руках. Но чего они добиваются? Неужели все это затеяно ради того, чтобы он создал образ благородного Цесариума и увековечил его славные деяния? Впрочем, может ли прийти к иному средневековое сознание, так тщательно изучаемое Марьей, его жертвой. И, надо надеяться, последней. Ясно одно — нужно тянуть время. Пока Велько не начнет поиск. Какие у него нити? Разговор с инспектором службы порядка. Но тот почти наверняка человек Болта. Встреча с Годом. Что-то это дает, но мало. Насколько глубоко законспирированы люди Болта? Сколько их? Что принадлежит Цесариуму и Салиме? Кучка людей и этот бункер? Город и целая армия? Вся планета? Один спейс-корвет или мощный флот? И где все это находится?
Рервику представился румяный красавец Цесариум в тоге, на пьедестале, с поднятой в римском приветствии рукой и улыбкой на полных, мужественно очерченных губах. Он смотрит вдаль мудрым взором и глубоким баритоном произносит:
Но много нас еще живых, и нам
Причины нет печалиться.
Вот и явился эпиграф к этой главе. Пусть он, придя с опозданием, здесь и остается. Не тащить же его в начало.
Душный майский вечер навалился на Рим. Секретарь папской ассоциации католических литераторов, то и дело промокая лоб и затылок батистовым платком, терпеливо увещевал поэта.
— Ей-богу, товарищ Алигьери, зачем вам эти неприятности? — говорил он с милой улыбкой, но кривя губу. — К чему поливать грязью черных гвельфов, достойных граждан и истинных патриотов Флоренции? Ведь нет сомнения, что они беззаветно преданы святейшему отцу, мудрейшему Бонифацию VIII, нашему славному Бони. Не щадя сил, борются они за новый порядок. А вы? Вы обвиняетесь в подкупе, в кознях против святого престола. Флорентийские патриоты не просто настояли на вашем изгнании — в случае появления в городе вас решено предать костру! Они, конечно, перенервничали. Иначе не кричали бы вам нелепые и, быть может, обидные слова. Что они там кричали? «Данте, убирайся в свой Израиль! А то в следующий раз придем с арбалетом Калашникова!» Скажите, кому на пользу такое ожесточение нравов? Что нужно нам всем? Мир, покой и… Ну, догадываетесь? Твердое и нерушимое единство. Единение! А вы своими стишками хотите разъединить нас, поколебать папский престол. Разумно ли это? Вы устали от скитаний. Вы раздражены. Плохо выглядите. Сам папа справлялся о вашем здоровье. Мы хотим предложить вам путевку в пансионат. Выбирайте — Лазурный берег, Сорренто… А если вас не пугает дальняя дорога, рекомендую Таврию, прославленный Дом творчества в Коктебеле. Целебный климат, питание выше всяких похвал. Хотя, впрочем, в тех местах сейчас обосновались татары, генуэзцы забросили свои крепости, так что это небезопасно. Нет, нет, лучше всего — кардинальский санаторий под Римом. Три часа неспешной езды на двуколке. И мой вам совет — посвятите папе два-три бодрых стихотворения… Что-нибудь такое. Светлое. Обнадеживающее. Тим-пам, ри-ра-ра… Ну, не мне вас учить. И лучезарное будущее вам обеспечено.
Арестован Данте был именно там, в санатории под Римом.
Другой великий изгнанник был взят в санатории на станции Черусти. Третий перед арестом размышлял о Мухаммеде, уничтожавшем поэтов рьяно. Поэты мешают правителям. Мешали всегда.
Друг мой, честно говоря, не помню, кто кому на сей раз пишет. Причина проста: я позабыл поставить прощальную подпись в конце предыдущего послания. Ну вот, разобрался в бумажках, выяснил: то письмо писано Владимиром, стало быть, это пишет Андрей. Пишет, естественно, из Савельева, ну, скажем.
20 февраля
Дорогой Владимир!
С некоторым опозданием, но от души поздравляю с днем рождения. Пусть стада твои не знают мора, множится дичь в твоих угодьях, тучнеют нивы, пусть будет жирным молоко верблюдиц твоих, а рабы твои да не потеряют силы и уменья. Спешу также поздравить домочадцев твоих и пожелать вам всем благополучия и процветания.
Хочу дополнить портрет Жана-Бокассы маленькой деталью, промелькнувшей в савельевских газетах: император, помимо прочих увлечений, любил человечину и хранил в холодильнике отдельные части тел своих подданных. По этому роду занятий он вступил в достойное «социалистическое соревнование» с другим прогрессивным императором угандийским Иди Амином. Поневоле думаешь, каков будет приговор каннибалу-монарху? Если исключить прилюдное поедание преступников, как противоречащее некоторым, пусть интуитивно понимаемым, установлениям цивилизованного общества, как ни зыбки границы последних, остается все же немалый выбор способов выражения неодобрения, широко культивируемых с южных гор до северные морей. Ливийский полковник, например, своих противников вешает, причем процедуру казни транслирует по национальному телевидению. П