Возвращаюсь к нашему повествованию. Не знаю, в чем тут дело, но замысел — изобразить Болта фигурой трагической — трещит. Сопротивляется Цесариум этой роли. Что же Андрис молчит в ответ на все тирады Болта, не опровергает, не разрушает ею аргументы сколько их там, пять, шесть? Или сказать нечего? Да разве решишь литературной пикировкой, какие средства нравственны для достижения цели, какие — нет, пусть нравственность самой цели не вызывает сомнений? С одной стороны, салтыков-щедринское: «Не может быть, чтоб мерзавец стоял на правильной стезе. Мерзавец он на всякой стезе мерзавец». А с другой — претит ли насилие натуре человека, коль милость, жалость к насильнику, злодею так естественна, что отказаться от нее — значит обеднеть духовно. Ты, помню, говорил, что твоей Анне тоже жаль Морвеля с рвущимися внутренностями и свистящим дыханием и немецких пленных, ведомых под градом плевков. Астафьевский гнилозубый уголовник избивал, обирал, принуждал к сожительству несчастную старуху, а она бросилась отбивать его у милиции. О, жалость — великая черта народа! А разве не стоит жалости, пусть чуть брезгливой, старик из бывшей лагерной охраны, в юности обманутый, развращенный и натравленный на собственных сограждан, отличавшихся от него ну, разве более тонкой культурой да, быть может, большей откровенностью и совестливостью? Сотни километров гнала по тундре лагерника-беглеца банда таких же, как он, а настигнув, убивала и — не тащить же труп — отрубала кисти рук для отчета перед начальством. Сколько их, безруких трупов, осталось брошенными в холодной пустыне! Старика же жаль. Хотя жесткие мы стали. Не очень-то и подобьешь на чувства! А что говорит разум? Как там наш рассудок? Не трещит? О, иногда он берет свое, старозаветное — око за око. Кровь за кровь. И тогда — казнь карателя-полицая через сорок с лишним лет. Никто не забыт, ничто не забыто.
Европейская рассудочность века просвещения ну никак не ложится на русскую традицию, а потому стрекоза и муравей, если чуть вдуматься, являют нам модель чудовищных взаимоотношений — чудовищных для людей, не считающих слово «милосердие» пустым звуком. Уродливость басенной морали настолько очевидна, что миллионы школьников (а кто, кроме школьников, читает нынче великого баснописца?), покорно отбарабанив текст, не впускают в свое сознание смысл. Да и можно ли? Детям, к счастью, свойственно отталкивать условные схемы и наглядно проигрывать предлагаемые сюжеты. Хмурое, помертвелое небо. Осенний ветер, дождь срывается. Легкое платье — плясунья ведь! — обленило тонконогую фигуру. Голодно, зябко. Она стучит в окошко приземистого, ладно сложенного дома, откуда веет теплом и сытым запахом щей. «Ну, чего тебе? — спрашивает хозяин, отворив окно. — Да скорее говори, избу выстудишь, дров не напасешься». — «Мне бы, — робеет артистка, — поесть и согреться». «Много вас тут ходит, дармоедов, голь перекатная. Чеши, пока собак не спустил!» И хрясь — захлопнул окошко.
Гони прочь существо, просящее о помощи, если его образ жизни не соответствует твоему идеалу, сколь бы он ни был узок, пошл, туп.
Однако, как сказал Иисус Иуде, что делаешь, делай скорее. Посему незамедлительно следует открываемая рекомендованными тобою словами
Судьба обрушивается на человека подобно слепому верблюду.
Рервик пристально глядел на Салиму. Четыре луны, взошедшие на небосводе, не оставили никаких сомнений, на какой планете нашел убежище Болт со товарищи. Даже такой астрономический невежда, как Рервик, не мог ошибиться. Но зачем этот корвет, этот полет? Зачем?.. И сразу же явились ответы на громоздившиеся в кучу вопросы. И все становилось на свое место. Малочисленность людей, скудность быта, боязнь, что Рервик увидит открытое небо.
— Так вот почему…
— Да. Но теперь, когда вы знаете, где мы находимся, вам не уйти. Вы подписали себе приговор.
— И вам.
— То есть?
— Не заблуждайтесь. Салима. Судьба у нас будет общей. Хотите жить — выкладывайте, куда идти, далеко ли до метрополии.
— Лех — сплошное болото. Пути до города я не знаю. До ближайшего домика смотрителя километров сорок.
— Домик смотрителя?
— Там никто не живет. Некому охотиться на булунгу. Все веселятся в городе. Празднуют конец тирании. Фильмы снимают о деспотах. Скоро начнут снимать о их детях, внуках… Наивные люди. Не понимают, что за этой пристальной ненавистью кроется любовь. Все та же любовь народа к своему отцу, к…
— Мне приятно, что вас не покидает бодрость духа. Это облегчит наш путь через болота.
Глаза Салимы на мгновение напряженно остановились на чем-то за его спиной. Рервик обернулся, рука на плазмере.
— Эй, — крикнул он Наргесу. — Стойте. И прикажите остановиться своим людям.
Наргес замер. Три фигуры, следующие за ним, сделали то же. Рервик ощутил резкий запах. Салима схватилась за горло и осела.
— Слушайте меня внимательно, — сказал Рервик. — Один шаг — и я убью Салиму. Этот газ на меня не действует, как и любое паралитическое средство. (Сущая правда. Рервику сделали прививки перед какой-то экспедицией в места с дурной репутацией.)
— Рервик, — напрягал голос Наргес, — одумайтесь. Вам не выбраться из болот. Вернитесь, мы договоримся. Дайте Цесариуму с дочерью улететь с Леха.
— Пусть летят. Они не нужны мне. Мне нужна Марья.
— Вы получите ее, как только вернете Салиму.
— А потом?
— Мы дадим вам птерик.
— Который рухнет через две минуты полета?
— Я полечу с вами.
— Залог не слишком ценный. Думаете, Цесариума остановит угроза вашей жизни?
— Кого вы хотите в заложники?
— Салиму.
— Это невозможно.
— Что ж, мы пойдем пешком. Мне нравится общество Салимы — с ней интересно беседовать. Напомните Болту — никаких фокусов с Марьей. И успокойте его — он мне не нужен. Хотя, если ему подучиться, я смог бы предложить ему неплохую роль. Пусть подумает: возьмет псевдоним, никто не узнает, кем он был в прошлом, этот актер. У него недурные способности[8]. А теперь — уходите. Нам пора. Кстати, теперь в наших общих интересах, чтобы мы быстро и благополучно добрались. Сообщите моему помощнику Вуйчичу — пусть ждет нас в доме смотрителя болот. Какого участка, Салима?
Салима, только пришедшая в себя, тихо сказала:
— Наргес, скажи отцу, мы… Мы проиграли. Я проведу его на участок Иокла. Салима сделала паузу. — Ты помнишь участок Иокла, Наргес?
— Помню, — поклонился Наргес. — Помню, Дочь.
— Туда и направь Вуйчича. Мы будем там через сутки. Прощай. Минуту, — она обратилась к Рервику, — нам понадобится еда.
— Я что-нибудь раздобуду, — сказал Рервик. — Идемте.
«Правильно ли я понял замысел Салимы?» — подумал Рервик. Несомненно, Болт попробует устроить ловушку в доме Иокла. Главное, ни на шаг не отпускать Салиму. Но что же дальше? Не станет же Наргес в самом деле сообщать Вуйчичу о том, где Андрис.
Шли они по три-четыре часа без остановки, и Рервик восхищался стойкостью, с которой Салима переносила трудности. Лехиянские болота мало отличаются от земных — те же проплешины зловонной жижи, чахлые кусты, дрожащие столбики гнуса над головой. Вскоре Андрис убедился, что дорогу Салима знает. Шла уверенно, перечеркивая зигзагами сразу же взятое направление, которое Андрис старался удержать в памяти. Пройдя километров десять, остановились. Жарили на толстом пруте снятую плазмером жирную птицу. Непривычный к мясу Рервик тем не менее ел жадно. Салима хрустела костями и, подняв руки, языком плотоядно слизывала жир с запястий. Трапеза их как-то сблизила.
Глядя на острые смуглые локти молодой женщины, Рервик вспомнил первый день на Лехе, карнавал. И снова — какая Анна Болейн! «Ту-ит, ту-гу! Ну и певун! Вся в сале, Анна трет чугун». Тонкие сильные руки. Узкий подбородок. Воля! Актеры, перенесшие сценические убийства в жизнь. Им и создавать полную достоверность на сцене. Болт в гриме с картонной короной! А возмездие? И шальная мысль: не возмездие ли для тирана попасть на сцену? Каждый спектакль — суд. Сегодня и ежедневно! Каждый вечер на манеже…
Они шли дальше, и видение бледного виска Марьи, исколотых ее вен, вытесняло остальное. Говорили мало. «Осторожно, дыра». Или: «Придется в обход, крюк приличный, но вернее», «Все, устала». А то и без слов Салима выбирала высокую кочку и садилась, иногда ложилась, прикрыв глаза и разбросав наглые худые ноги.
Второй раз ели такую же неповоротливую птицу, но с меньшей жадностью. Салима накопала каких-то корешков с мучнистым вкусом. Темнело стремительно — рухнуло покрывало, и тут же выползла квадрига лун. Рервик натаскал кучу кривых стволиков. Выдергивались из трясины они легко, с громким чавком. Горели хорошо, но очень быстро сгорали. Не обращая на Рервика внимания, Салима набросала кучу травы и веток, завернулась в плащ и легла. Сонная одурь накатывала на Андриса. Он отходил от жара, от светлого круга. Осторожно топтался, стараясь не угодить в провал между кочками. Спит? Он подошел к Салиме. Она ровно дышала. Приткнулся к куче хвороста. Огонь упал.
Плащ Салимы растворился. Луны затянуло плотной пеленой. В близком омуте плеснуло какое-то животное. Рыжая вислоухая собака метнулась прочь и бросилась вдогонку Марье тыкаться узким холодным носом в тонкие лодыжки. Над Ветлугой висел пласт тумана. Сырость пропитала брюки, тапочки. Он скинул их и шагал босиком, как и Марья. Тебе нужен муж по имени Марей, сказал он. С крутыми белыми кудрями и можжевеловым венком. Будете рыбу ловить, собирать морошку. А жить все там, у родника. Марей поставит шалаш. Ты натаскаешь мха, сена. Я приходить стану. Это зачем еще? — Марья удивленно поднимает брови. А фильм снимать. По Гамсуну, по Замятину. По Стриндбергу и Сведенборгу. Сведенборг хохотал. Хохотал филин. И она захохотала: не хочу Марея. Почему? — Не люблю кудрявых, да еще с венком. Можжевельник колется. Вон, все руки, видишь… Она тянула руки с исколотыми запястьями. И вдруг обняла его, неловко царапнув шею.