Фантастический альманах «Завтра». Выпуск 2 — страница 93 из 115

ы не только по положению, но и по внешности. Установив для всех мужчин обязательное бритье лиц и для обоих полов одинаковый цвет волос и стрижку их в одинаковую длину, мы некоторым образом исправляем недочеты природы.

— А почему вы предпочли всем цветам черный? — спросил я.

— Не знаю, — ответил старик. — Мне достаточно знать, что этот цвет раз навсегда установлен…

— Кем? — поинтересовался я.

— Разумеется, большинством, — с особенной торжественностью ответил мой спутник, благоговейно приподымая свою безобразную шляпу и смиренно опуская глаза, как делали прежние пуритане во время молитвы.

Задумавшись, я машинально следовал за стариком. Потом, заметив, что нам навстречу попадаются одни мужчины, я спросил:

— Разве в этом городе нет женщин?

— Как «нет женщин»?! — вскричал старик. — Сколько угодно. Мы уже много встречали их.

— Однако я не вижу их, — продолжал я. — Неужели вы думаете, что я не сумел бы сразу отличить женщину от мужчины?

— Да вот вам идут две женщины, — сказал мой провожатый, указывая на проходившую мимо нас пару людей, одетых в те же серые блузы и панталоны.

— Но по каким же признакам можно узнать, что это женщины? — недоумевал я.

— По металлическим номерам, которые мы все носим на груди, — ответил старик.

— Ах, вот оно что!.. А я думал, что этими бляхами у вас обозначаются только полицейские, и удивлялся, что их так много, между тем как обыкновенных обывателей совсем не видно, — сказал я.

— Нет, каждый обыватель имеет свой номер: мужчины узнаются по нечетным номерам, а женщины — по четным. Полицейских же у нас нет: мы в них не нуждаемся, — поучал меня старик.

— Изумительно просто! — заметил я. — Значит, вы только по этим бляхам и отличаете мужчину от женщины?

— Конечно, — коротко ответил мой провожатый, которому, очевидно, начинало надоедать мое любопытство.

Несколько времени мы опять шли молча, потом я спросил:

— А для чего каждый из вас должен иметь номер?

Старик усмехнулся и, с сожалением взглянув на меня, произнес:

— Какие все странные вопросы вы задаете!.. Впрочем, я ожидал их. Номера служат для того, чтобы люди могли отличаться друг от друга.

— А разве у вас нет имен?

— Конечно нет.

— Почему?

— Да просто потому, что в именах было слишком много неравенства у прежних людей. Одни из них называли себя Монморанси и свысока смотрели на тех, которые назывались Смитами, а Смиты отворачивались от Джонсов. И так далее до бесконечности. Каждый хвалился своим именем и с презрением относился к носителям других имен. Для того чтобы пресечь в корне это возмутительное явление, было решено совсем уничтожить имена и заменить их номерами.

— И Монморанси не протестовали против этого? — удивлялся я.

— Как не протестовать! Протестовали, и даже очень сильно, но были подавлены Смитами и Джонсами, которые составляли большинство, — с прежней торжественностью и благоговением ответил провожатый.

— Но разве номера первые и вторые не смотрели свысока на номера третьи и четвертые и так далее по порядку? — продолжал я.

— Да, вначале кичились и этим различием, — подтвердил старик. — Но с уничтожением богатства отдельных лиц числа лишились своего прежнего значения, за исключением разве промышленных целей, так что в настоящее время номер 100 уже не считает себя выше номера 1 000 000.

Так как в музее, в котором я проснулся, не было никаких приспособлений для умывания, то я и не умывался, а теперь, почувствовав крайнюю потребность освежиться умыванием, я осведомился у своего спутника, где бы мне можно было произвести эту операцию.

— У нас не полагается умываться самим, — заявил провожатый. — Подождите до половины пятого, тогда вас умоют к чаю.

— Как умоют?! — вскричал я. — Ведь я не маленький, могу и сам…

— Вы будете умыты правительственными должностными лицами, — прервал меня старик.

— Но зачем же понадобилось правительству брать на себя обязанности няньки по отношению к взрослым? — недоумевал я.

Старик пояснил, что невозможно поддержать равенства между людьми, если им будет предоставлена свобода умываться, когда и как им вздумается. Были люди, которые привыкли умываться три или четыре раза в день, между тем как другие чуть не раз в год чувствовали необходимость счищать с себя грязь. Благодаря этому образовались два класса: чистых и грязных, которые так и называли друг друга, вследствие чего стали было возрождаться прежние предрассудки. Чистые презирали грязных, а грязные ненавидели чистых. Ввиду этого правительство было вынуждено взять на себя заботу и об умывании граждан. Были назначены особые должностные лица, которые два раза в день и производят умывание всех граждан. Частные же умывания совсем воспрещены.

Обходя улицы, я не видел отдельных домов, были только здания вроде огромных, грубо устроенных бараков, и притом все на один лад, без малейших различий. На углах красовались такие же здания, но гораздо меньших размеров и с надписями: «Музей», «Госпиталь», «Зала для диспутов», «Баня», «Гимназия», «Академия Наук», «Выставка предметов промышленности», «Школа красноречия» и т. д.

— Разве в этом городе не живут? — осведомился я.

— Ах, какие удивительные вопросы! — снова воскликнул мой спутник. — Где же, по-вашему, живут наши граждане, если не в городе?

— Так неужели они живут в этом «городе»? — недоумевал я. — Ведь тут совсем нет жилых домов.

— Таких домов, какие были тысячу лет назад, у нас, разумеется, нет, да мы в них и не нуждаемся, потому что живем в братстве и равенстве, продолжал старик. — Мы живем вот в этих самых зданиях или, вернее, в блоках зданий. В каждом блоке помещается тысяча человек. В каждом помещении сто постелей. Кроме спален, в каждом блоке имеются строго рассчитанных размеров столовые, ванные, одевальные и кухни.

В семь часов утра, по звуку колокола, все встают и сами убирают свои постели. В семь часов тридцать минут идут в ванные и одевальные, где их моют, бреют, стригут и одевают… т. е. позволяют им одеваться самим в одинаковые костюмы. В восемь идут в столовую завтракать. Завтрак состоит из пинты овсяной похлебки и полпинты теплого молока на каждого. Мы строго придерживаемся вегетарианства, приобретшего в течение последних столетий такое огромное количество сторонников, что из них постоянно составляется большинство на выборах.

В час дня колокол сзывает к обеду, состоящему из бобов и вареных плодов; два раза в неделю дается пудинг с вареньем, а по воскресеньям — пирог со сливами. В пять часов, после вторичного умывания, мы пьем чай, а в десять гасятся огни, и мы ложимся спать.

Будучи равными, мы все живем совершенно одинаково; и между нами нет ни высших, ни низших. Мужчины и женщины имеют одинаковые права, только живут отдельно; мужчины — в одной части города, а женщины — в другой…

— А разве у вас нет семейных? — перебил я.

— Нет, семейный институт уничтожен уже двести лет назад. Семейный уклад нам не подошел, потому что он оказался противообщественным. Главы семейств больше думали о своих женах и детях, чем о государстве. Они трудились главным образом в пользу своих обособленных кружков, а не для общины, и пеклись несравненно больше о будущности своих детей, чем о судьбах всего человечества.

Узы любви и крови объединяли людей в маленькие тесные группы вместо того, чтобы безраздельно слиться в одну общую. Прежде чем думать об успехах человечества, они думали об успехах своих родных. Прежде чем стараться об увеличении счастья всех своих сограждан, они старались о счастье своих близких по сердцу и крови. Для того чтобы доставить этим близким особенные удобства, они работали сверх сил, обрекали самих себя на лишения и накапливали лично себе богатства. Любовь рождала в сердцах людей порок карьеризма. Ради того чтобы удостоиться улыбки любимой женщины и оставить своим детям в наследство, помимо богатства, громкое имя, люди выбивались из сил, лишь бы подняться над общим уровнем, сделать что-нибудь такое, чем бы можно было привлечь к себе внимание мира и заслужить особенные почести. Каждому хотелось оставить на пыльном пути прежнего человечества более глубокий след, чем оставляют другие. Благодаря всему этому основные принципы социалистического строя ежедневно нарушались и подвергались опасности быть совершенно уничтоженными. Каждый дом, в котором жили обособленные семьи, становился центром пропаганды идеи самоличности. Из недр каждого очага поднимались ехидны «товарищества» и «независимости», чтобы отравлять умы людей и жалить общество в самое сердце.

Пошли публичные диспуты о равенстве и о неравенстве. Одни (меньшинство) стояли за первое, другие (большинство) — за второе. Мужья, любившие своих жен, находили их лучшими в мире и с презрительным снисхождением, едва скрывая свои чувства, смотрели на других женщин. Любящие жены, в свою очередь, находили, что их мужья умнее, дельнее и во всех отношениях лучше других. Матери находили, что лучше их детей и быть не может, т. е. каждая мать думала так о своих отпрысках, глядя на чужих как на существ неизмеримо низших. Дети с самого рождения также были пропитаны еретическим убеждением, что только их отцы и матери лучше всех остальных родителей на свете.

Вообще, со всех точек зрения семья оказывалась нашим врагом. У одного, действительно, была прелестная жена и двое благонравных детей, а его соседу выпала на долю сварливая женщина в качестве жены и одиннадцать озорных бездельников в виде детей. В чем же тут было равенство?

Кроме того, в одной семье горевали, а в другой — радовались. В одной хижине горько плачут пред маленьким гробиком осиротевшие муж и жена, в другой, рядом, супружеская чета радостно смеется, глядя на то, как гримасничает ее ребенок, стараясь сунуть себе в рот собственную ногу. Какое это равенство? Может ли общество, в котором существовали подобные противоположности, считаться нормальным?

Такие вопиющие несообразности не могли быть больше терпимы. Мы поняли, что семейная любовь мешала нам на каждом шагу, что именно в ней мы и имели самого сильного врага. Это глупое чувство делало равенство людей невозможным. Оно вело за собой в пестрой смеси радость и горе, мир и тревогу. Оно разрушало привитые нами с таким огромным трудом новые верования людей и подвергало страшной опасности все человечество. Ввиду всего этого мы нашли нужным уничтожить любовь.