Фантастический альманах «Завтра». Выпуск 2 — страница 97 из 115

Как всегда в эпоху общественных и интеллектуальных смут, нам не хватает спокойного аналитического подхода. Мы могли и не обращаться к Платону, довольно было бы заглянуть в новейшую историю, в 20–50-е годы, и разобраться с политикой Сталина — но не в отношении к литературе вообще (что было сделано), а в отношении к жанру утопии и научной фантастики.

Рассуждение тут достаточно простое: если утопия — спутница тоталитаризма, если она активно помогала искоренению духа свободы, она должна была бы поощряться Сталиным. На деле мы наблюдаем прямо противоположную картину, причем динамика событий явственно совпадает с укреплением сталинской диктатуры. В 20-х годах еще была утопическая фантастика, которая в основном изображала коммунистов, завоевывающих Марс, Луну и везде устанавливающих коммунистический порядок. К началу 50-х такой фантастики уже не существовало, ее искоренили — хотя, казалось бы, она была вполне «правоверной» и даже пропагандистской.

На это обратили внимание исследователи утопии, и зарубежные и советские; я могу сослаться на обзор «Социальное воображение в советской НФ 20-х годов» (Борис Дубин и Александр Рейтблат — в сб. «Социокультурные утопии XX века», вып. 6). Авторы установили, что к концу 20-х годов проводилась самая настоящая кампания против научной фантастики. Если в 20-е годы выходило по 25 книг за год, то в 1931 году — это уже новая историческая эпоха, сталинизм в классическом виде — выходит всего четыре книги. В 1933–34 годах после голода, на пороге массовых репрессий — ни одной. В 30-х годах была разогнана ленинградская секция научной фантастики (не просто разогнана, там были репрессированные и убитые).

Во время этого воистину «великого перелома» с литературной сцены исчезли все значительные фантасты: уезжает антиутопист Замятин, уходит из жизни утопист Маяковский, перестают публиковать Булгакова. Авторы обзора подсчитали, что с 1930 по 1957 год — за 27 лет — было опубликовано всего лишь 300 фантастических произведений. Это считая все жанры, от романов до пьес и журнальных рассказов…

Расправа с фантастикой не прошла бесследно. Жестокое и нищее время подавляло людей, им требовалась духовная компенсация, и запрещенная Сталиным утопия приобрела странную форму. Формой был… «социалистический реализм».


Говорят, что соцреализм был изобретен Максимом Горьким по прямому приказу Сталина и насаждался искусственно, с помощью кнута и пряника — с помощью репрессий и сталинских премий. На деле все было и так и не так. Происходили два параллельных процесса. С одной стороны, глупость, корысть и страх заставляли людей искусства рисовать советскую действительность в образе земного рая, а советского человека — в образе ходячей добродетели. С другой стороны, люди, даже чуждые официальной идеологии, нуждались в этом псевдоискусстве, они все-таки получали ощущение счастья: жить в такое время, в такой стране… Это результат бессознательного коллективного импульса, потребности в создании утопии или мифа о своей родине, своей земле.

Об отношении сталинизма к утопии говорит еще один многозначительный факт (он уже отмечен зарубежными исследователями). В 20-е годы на волне революции образовалось множество утопических коммун, построенных на марксистском принципе. Были коммуны, которые экспериментировали с личной жизнью, были художественные, эстетические, причем их члены почти всегда были правоверными марксистами-ленинцами и ничего не имели против Сталина. Эти люди проповедовали самые что ни на есть социалистические идеи. Так вот, в те же 30-е годы коммуны были разогнаны — все, вплоть до эсперантистов…

Над этим парадоксом стоит подумать. Дело, возможно, прояснит проходившая в то время кампания по реинтерпретации классики. Тогда стали возвеличивать гигантов прошлого: Толстого, Пушкина, Репина, Мусоргского, но в их творчестве выпячивалась обличительная функция, «срывание всех и всяческих масок» — критика самодержавия и крепостничества. Дискредитировалось прошлое, а с ним и мечта о прошлом — ностальгия.

Взглянем на оба процесса как на нечто единое: не надо вспоминать и не надо мечтать… Утопию и ностальгию — долой! Лозунг «Вперед, к победе коммунизма!» стал пустым идеологическим штампом, на который никто не обращал внимания. Начиная с гибельного 1930 года искоренялась сама мысль, что возможно нечто лучшее — в прошлом ли, в будущем… Это лежало в основе борьбы с утопией. Мы невнимательно читаем Оруэлла: описывая тоталитарное мышление, он подчеркивает, что с позиций «полиции мысли» ересью были равно и ностальгия и мечта. Его герой, вспоминая детство — смутные воспоминания, — знает, что этого делать нельзя. Когда он мечтает во сне о будущем счастье, он тоже знает: это запретное. Когда он проходит через «перевоспитание пытками», палач объясняет ему, зачем его пытали: «Запомните: прошлого не было, будущего не будет, есть настоящее».

То, чем мы постоянно попрекаем Хрущева — его фраза: «Нынешнее поколение будет жить при коммунизме», — это смешной, курьезный, какой угодно, но элемент «хрущевизма», явления, которое все-таки было началом либерализации и не шло в сравнение со сталинщиной. При всей своей правоверности Хрущев достиг понимания — или эмоционального ощущения: мы жили в аду. С одной стороны, все было правильно, но с другой — он сам был соучастником преступлений, его вождем был преступник. Эмоции толкнули его к другой идеологии, которая как будто ничем не отличалась от сталинской, и тем не менее он уже не мог сказать: «Я другой такой страны не знаю…» Фактически он признал, что «нынешнее поколение советских людей» живет плохо. И прибег к утопии — в 1980 году оно будет жить хорошо.

Утопия враждебна тоталитаризму потому, что она думает о будущем как об альтернативе настоящему. Наши теперешние лидеры — все еще коммунистические — тем и обозначают свой отход от тоталитаризма, что говорят: должно пройти еще десять лет, чтобы мы добрались до уровня хотя бы слаборазвитой страны. Утопия не может быть «помощницей тоталитаризма», ибо в основе тоталитарного строя лежит стремление убедить людей, что настоящее абсолютно, что о прошлом помнить не надо, а мечтать о будущем нельзя ни в коем случае. Живите настоящим — ничего лучшего быть не может. Поэтому любые романы, в которых изображался какой-нибудь двух- или трехтысячный год, даже самые правоверные и пропагандистские, с точки зрения Сталина были ересью. Они дерзко утверждали, что сегодняшний день — еще не вершина, не идеал, но все еще путь. Это и искоренялось.


Здесь возникает вопрос: что же, утопическое мышление — например, марксистское — стало оппозиционной идеологией? Бывшие носители утопии стали на практике ее врагами? Да, так и было. Сколько отправлено в ссылку, в лагерь, уничтожено слушателей и руководителей марксистских кружков! Это продолжалось и в хрущевские и в брежневские времена. Дело и в особенностях Марксовой идеи — о них мы поговорим несколько дальше, — и в общих закономерностях, которым подчиняется реализация утопического проекта. Чтобы в них разобраться, надо хотя бы кратко воспроизвести логику Карла Манхейма, основателя социологии знания и автора классической концепции утопии.

Манхейм рассматривает утопию и идеологию как две фазы в жизни идеи — и в жизни идеологов. Сначала в сознании идейного авангарда общества рождается некий образ. Он создается и существует как инструмент критики реальности. С его помощью авангард организует духовную энергию общества на борьбу с существующим злом, направляет мысли к более совершенному миру. Затем, во второй фазе, борьба приводит к тому, что старое уступает место новому — например, новому обществу. Оно конечно же не может быть таким, какое грезилось авторам утопического проекта. Пороки и зло частично разоблачаются, что-то исправляется, но далеко не реализуется тот идеал, к которому они стремились. И тогда в стане идейного авангарда общества происходит раскол.

Одни остаются утопистами, они говорят, что идеал не осуществился, и начинают критиковать уже новое общество — с точки зрения идеала. Другие же люди — обычно те, кто после революции получили власть и теперь несут непосредственную ответственность за бытие общества, — они уже не могут стать его критиками. Они становятся апологетами действительности и, вопреки фактам, начинают утверждать, что идеал полностью воплотился в жизнь, что ничего другого они и не мыслили, что все хорошо. Так, по Манхейму, утопия превращается в идеологию.

Утопия неотделима от критики, и в этом смысле она сопряжена с революционной идеологией. Другое дело — утопия после революции: тогда она вырождается в идеологию, это ее роковая судьба. Тоталитарное общество в ней уже не нуждается, оно вполне может быть создано и создается — при помощи квазирационального проекта. Здесь не нужна буйная фантазия, здесь нужен низменно-прагматический расчет. Вырождаясь в жизни государства, партии, социальной группы, личности в идеологию, утопия продолжает подпольно существовать и как литературный жанр, и как образ мысли, а при тоталитарном строе создает новые модели. В том ее вечная борьба с господствующей идеологией.


Судьбу утопической мысли при сталинизме прекрасно иллюстрирует история «Туманности Андромеды» Ивана Ефремова. Не случайно она вышла только в переломном 1957 году, хотя была написана раньше. До перелома ее не публиковали, несмотря на то что ни одного «антисоветского» или антикоммунистического слова в ней нельзя найти. И какое впечатление она произвела! Ее невозможно было достать, люди становились в очередь на чтение… Что же их увлекло? Тридцать лет читая про завод и про колхоз, они нашли в утопии Ефремова живую воду свободной фантазии. Никто даже не думал о литературном качестве этой вещи. Мы ведь не знали другой литературы этого жанра — сталинизм «закрыл» не только Оруэлла и Хаксли, Замятина, Платонова, Булгакова, но и весь гигантский пласт западной «космической» фантастики. А своя была давным-давно разогнана — впрочем, об этом уже говорилось. Что было? «Аэлита», немножко Александра Грина да Александр Беляев…

Есть еще один показатель того, что зло не в утопии, а в идеологии. Люди идеологического склада, нацеленные на создание организации, на борьбу за немедленное воплощение идеала любой ценой, — антиутопичны в том смысле, что они терпеть не могут описывать будущее подробно и конкретно.