Отчего он волновался? Нетрудно сказать: к тому времени люди барона рыскали по городу, злые, как черти. Кто знал о повозке? Никто, кроме него да ближайших слуг. Ну, быть может, еще человек-другой в магистрате. Нет, нынче все они или мертвы, или сбежали из города. Отчего он послал людей на поиски? Ну а как же? Христианская ведь душа…
А вот о том, что люди, посланные на поиски, обнаружили, господин Гольдбахен тоже говорил сквозь спазм в горле, но по причинам иным. Похоже, зрелище оказалось таким жутким, что, зная о нем только со слов рейтаров городской милиции, Арнольд Гольдбахен не мог контролировать руки: те тряслись, словно у пьяницы в пост.
Зрелище, открывшееся отряду милиции, было таково: на полянке сразу у тропы нашелся Курт Флосс – мертвый, обезображенный и повешенный. Кто-то раздел его, охолостил, истыкал ножами да отрезал пальцы. Сын его, Тиль, мальчишка лет восьми, сидел рядом: голый, обесчещенный и тронувшийся умом. Он ничего не говорил – ни тогда и никогда после: сидел и баюкал на коленях завернутого в тряпье новорожденного младенца. А вот матери – ни живой, ни в виде тела – так никогда не отыскали.
Гольдбахен рассказывал голосом серым и мертвым, словно силы покинули его, и теперь слово за словом выдавливает он бессилием своим, а Утер Махоня чувствовал, как плечи его сводит мурашками. Слушая мерно шелестящие слова бывшего господина советника, Утер словно вживую видел: труп мертвого мужчины со вспоротым брюхом и обмотанными кишками ногами и жмущегося под деревом голого и избитого мальчугана над новорожденной своею сестрицей.
– И что же сталось с мальчиком? – спросил Дитрих Найденыш.
Гольдбахен пожал плечами:
– Стал городским дурачком – в себя-то он так и не пришел. Золотые руки у мальца были, из дерева мог вырезать что угодно. Как видно, у отца унаследовал талант. А еще, знаете… – Арнольд Гольдбахен искательно заглядывал в глаза Найденышу, походя на забитого пса, не могущего решить, дадут ли ему кость либо снова пнут под ребро, – …еще, знаете, он постоянно ходил в лес, на то место, где его нашли. Словно тянуло его что туда. А может – и тянуло, как знать.
Утер Махоня смотрел на кончик пера, сжимаемого побелевшими пальцами. Смотрел – и не мог поднять взгляда.
– Кровянка хороша, если размять ее как следует да залить пивом, – рассказывал Херцер, отрезая маленьким ножичком кусочки репы. Отрезав, макал их в сметанный соус и закидывая в окаймленную рыжим волосом пасть.
На столе перед ним стояли опустошенные плошки и кружки; бумаги были сдвинуты на край стола.
Херцер продолжил было разглагольствовать, но Утер, проведший в Сойковой башне без малого все время до позднего пополудня, вдруг почуял, как к горлу подкатывается комок желчи. Все здесь – запахи, звуки, то, что видел глаз и осязали пальцы, – сделалось невыносимо, и Утер бросился стремглав к двери, скатился по трем ступеням, забежал за угол четырехугольного двухэтажного строения, примыкавшего к башне, бухнулся на колени, уперев голову в холодный камень, и с трудом совладал с рвотным позывом. Сидел, дыша ртом и стискивая до боли кулаки.
Потом над головой его с треском распахнулось малое оконце, и знакомый уже голос Ортуина Ольца произнес кому-то не без запальчивости:
– Да, мальчик, это – справедливость. Неприглядна и груба, но встретишь ее – и ты на коленях. Так было и так будет. И мы – не исключения, если собираемся ей служить.
– Вот только, служа ей, понимаешь, что прислуживаешь собственной гордыне, – второй голос оказался голосом Найденыша.
– И ты полагаешь, есть иной путь?
– Я не полагаю – я знаю. Я этот путь видел.
Пренебрежительное фырканье Ольца было словно щелчок пальцами.
– Это где же? При Блаженном Гидеоне-то? Но я слыхал, что и расстрига верит лишь в справедливость, причем – в свою собственную.
– Блаженный Гидеон – не расстрига.
Утер замер. Убежать, не выдав своего присутствия, было невозможно. Оставалось лишь сидеть, молясь Богоматери и святому Ульриху Аугсбургскому, чтобы ни один из беседующих не выглянул в окно.
– Ты ведь понимаешь, что он – наилучший кандидат на Божью справедливость?
– Но это не остановит убийцу и не накажет виновного.
– Если ты прав, смерть грозит лишь одному человеку. К тому же нелучшего разбора даже как для нынешних времен.
– А если я не прав? Или если убийца не остановится? Или если это не месть? Или если я и вовсе иду ложным следом? В том-то и разница между справедливостью и истиной: истина – единственна, а справедливость – для всякого своя собственная.
Скрипнуло дерево – словно один из собеседников вцепился в спинку стула или столешницу.
– Истина порой ослепляет, – проворчал Ольц.
– Слепит, я бы сказал.
– Как ни скажи – а только частенько случается, что после торжества истины остаются лишь обожженные сиянием ее калеки.
– Если я кого и сжигал…
– Да не о тебе же речь! – Голос Ольца сделался досадлив. – Сколько бы ты там ни сжег ведьмовских отродий…
– Восьмерых, – отмерил глухо Дитрих Найденыш, и от голоса его у Утера все скорчилось внутри. – А двое из обвиняемых были мною оправданы и отпущены на свободу.
– И что сталось с ними, освобожденными тобою, после? Живы они в своих городах и селах или же им, оправданным, пришлось бежать от гнева соседей и знакомцев? Потому что истина – жестока и беспощадна. И ей плевать на людей.
– Послушать тебя, так справедливость – не такова.
– Парень! – рявкнул Ортуин Ольц. – Хватит! Я не могу тебя остановить, но я говорю тебе: завтра, если дело не прояснится, я отправлю Арнольда Гольдбахена на пытку. И если он признается – а он признается, – то дело о смерти Унгера Гроссера и Йоханна Клейста будет считаться разрешенным.
– Но я…
– У тебя день.
Тяжелые шаги, скрип двери, стук, шорох.
И голос над головой скорчившегося под окном Махони:
– Утер, раз уж ты все слышал, отправляйся-ка в «Титьки» да найди пару крепких мужиков: пусть прихватят лопаты и ждут меня у Луговых ворот.
И вот тут-то Махоню проняло по-настоящему.
За старой вырубкой дорога набросила петлю – и вышла к месту, что указал Уго Кирхсратен, когдатошний рейтар альтенской милиции, в свое время нашедший мертвого Курта Флосса.
Место, признаться, было довольно жутким: стояли здесь старые, в три обхвата, дубы да вязы, и все казалось, будто кто-то смотрит злобно в спину. Оба соблазненных звонким талером мужика – Якоб Зевота и Якоб другой, Хольцер, – то и дело оглядывались и мелко крестились да целовали образки со святым Ульрихом да Приснодевой.
– Вот здесь оно было, – кивнул Уго на продолговатую полянку. Лежал здесь плоский камень – и камень еще один, прислоненный к первому и куда сильнее обомшелый. Лес отползал от камней подальше, и стояло подле них лишь молодое, годков десяти, кленовое деревце с раздвоенным у комля стволом, да торчал над камнем выглаженной костью мертвый вяз.
– Вот на ветке его, бедолагу, и повесили. А малец сидел сбоку, вон там, в двух шагах. Я его как увидел, думал: найду, кто сделал, так горло не вспорю даже – перегрызу! Дурное было дело, господин. Как есть дурное.
Сам Уго Кирхсратен был сед, но – словно из моченого дуба вырезан: коренастый да крепкий. Махоня так и видел его с палашом у пояса и в одежке альтенской милиции. Вот он сходит с остальными рейтарами с дороги, вот видит искромсанного висельника – а рядом скорчившегося, голого, окровавленного мальчугана. И младенчика, замотанного в тряпки…
– А место-то приметное, – проворчал Найденыш, подходя к плоскому камню и проводя пальцем по выглаженному боку да по бороздке на нем.
Уго покивал:
– Его у нас Чертовыми Монетами кличут. Бабка моя сказывала, что раньше, до того как Христос на земли наши пришел, здесь всяческое непотребство свершалось. Бесовы пляски да игрища.
Оба Якоба снова закрестились, а тот, что постарше, Зевота, даже и сплюнул через левое плечо, отгоняя нечистого.
Солнце давно перевалило за полдень и, сползая все ниже, путалось в ветвях. Утер подумал, что здесь, в лесу, сумерки наступают раненько да тянуться могут долгонько.
Дитрих между тем мелкими шажками обходил камни, но смотрел только на клен.
Тот и вправду был необычен: хотя остальные деревья стояли зелеными, клен был облачен в ало-багровые листья, словно кровью обрызган. Раздваивался в комле, однако один из стволов был некогда чуть выше развилки обрезан – и теперь прорастал пучком молодых веток.
Потом Дитрих остановился – словно в стену ткнулся. Стоял, удерживая руки на выглаженном базальтовом боку камня. Резко выдохнул, отерев пот с побелевшего разом лица. Повернулся к Уго Кирхсратену.
– А дерево, когда вы нашли Флосса, тут уже было?
Тот пожал плечами.
– А бес его знает. Может, и не было, но голову на то не прозакладываю.
– А не нашлось ли тогда чего странного вокруг?
– Страннее мертвеца с выпущенными кишками, повешенного на сухой ветви, и обесчещенного мальца с новорожденной крохой на коленях? – В голосе Кирхсратена скрежетнул даже не смешок: насмешка.
Дитрих, впрочем, оставил слова его без внимания. Оборотился к Якобу Хольцеру, протянул повелительно руку – тот вложил в ладонь Найденышу заступ. Якоб второй, Зевота, смотрел хмуро.
Найденыш, сжимая заступ, словно пику, в два шага оказался подле деревца, вздохнул раз-другой, будто готовясь прыгнуть в стремнину, и воткнул лезвие в дерн. Подрезал, подцепил пальцами, рванул вверх и в сторону. Открылась мертвенно-серая лесная почва, переплетенья белесых корней, жучки-червячки.
Дитрих бросил заступ назад Якобу.
– Здесь копайте, – сказал.
Мужики переглянулись хмуро, но возразить не посмели, вонзили заступы. Работали сосредоточенно, хекая, рубя инструментом пронизанную корешками землю и отбрасывая ее в сторону, влево и вправо от ямы.
Долго копать не пришлось: заступ скрежетнул, хрупнул – и Якоб Зевота икнул и встал на полусогнутых. Якоб Хольцер же пробормотал: «Пресвятая Богородица, хрен мне в глотку…» – и дернул рукою, словно собираясь перекреститься.