Несмотря на то, что некоторые эпизоды стали проясняться, я так и не мог понять, что же на самом деле Шляпа видел той хэллоуинской ночью в Задворках. Весьма вероятно, что он действительно отправился туда с белым мальчиком своего возраста, также сыном проповедника, и до смерти напугался чем-то, что произошло с Эбби Монтгомери. Эбби отослали из города сразу после тех событий, и Ди Спаркса тоже. В то, что некий мужчина убил Эбби, а Мэри Рэндолф ее воскресила, мне не верилось. Наверняка с Эбби случилось нечто, для чего в Задворки был приглашен доктор Гарленд, впоследствии сбежавший оттуда в страхе. Следствием этого непонятного происшествия с богатой белой девушкой стали и убийства Эдди Граймса с Мэри Рэндолф. Эти двое были важными свидетелями, и их необходимо было убрать.
Я это прекрасно понимал, и Шляпа тоже. Но он зачем-то наполнил свою и без того запутанную историю лишними загадками, словно хотел что-то скрыть – или боялся сам узнать правду. Опасаться, что правда откроется, не следовало – если даже сам Шляпа чего-то не знал, то узнать это мне представлялось невозможным. Он намеренно завуалировал даже самые банальные вещи: например, Мэри Рэндолф была то ведьмой из Задворок, то уважаемой прихожанкой, жившей по соседству с его семьей. Восстановить истинную картину тех событий в Задворках было уже невозможно.
В разделе развлечений субботнего ноябрьского номера «Блейд» я наткнулся на фотографию семейства Шляпы и вернулся к ней, когда мои рассуждения зашли в тупик. Шляпа, двое его братьев, сестра и родители стояли в ряд по росту на фоне, должно быть, семейного автомобиля. Шляпа держал в руках до-саксофон, братья – трубу и барабанные палочки, а сестра – кларнет. Преподобный, будучи пианистом, не держал в руках ничего, но даже на зернистой фотографии шестидесятилетней давности всем своим видом внушал трепет. Отец Шляпы был высоким, могучим мужчиной, и действительно, на фото он казался белым, как я сам. Но впечатлили меня не столько белизна его кожи и бесспорная привлекательность, сколько влиятельный, авторитарный вид, пронзительный взгляд и властный подбородок. Вспомнив о словах Джона Хоуза, я ничуть не удивился, что такой человек мог внушать своему ребенку страх. Идти против воли такого человека и перечить ему было рискованно. По сравнению с ним мать Шляпы выглядела рассеянной и смущенной, словно вся ее уверенность перешла к мужу. Тут я обратил внимание на машину, и до меня дошло, зачем она на этой фотографии. Автомобиль был индикатором благосостояния семьи, их общественного статуса – он делал им рекламу. Насколько я мог судить, это был «Форд Модел Т», но о том, был ли это тот самый «Форд Модел Т», что Шляпа видел в Задворках, я мог лишь гадать.
Предположение казалось мне абсурдным, пока несколько дней назад мне в руки не попала книга под названием «Освещающий ветер: жизнь Гранта Килберта».
Если не считать Луи Армстронга и Дюка Эллингтона, в мире найдется не много биографий джазовых музыкантов (однако биографию Шляпы теперь тоже можно прочесть, и вышла она под названием, взятым из моего интервью с ним), и я сильно удивился, найдя «Освежающий ветер» в книжном отделе местного супермаркета. Вы не найдете в магазинах биографий Арта Блэйки, Клиффорда Брауна, Бена Уэбстера или Арта Тэйтума – музыкантов более заслуженных, чем Килберт. Однако не стоит удивляться – Килберт был из тех ярких личностей, кто приобрел культовый статус среди поклонников, и через двадцать лет после его смерти почти все его записи были переизданы на компакт-дисках в коллекционных изданиях. Он был блестящим, великим джазменом, наиболее близким к Шляпе по мастерству из всех его учеников. Килберт был одним из кумиров моей молодости, поэтому я купил книгу (за целых сорок пять долларов!) и принялся читать.
Как бывает со многими джазовыми музыкантами, да и артистами в целом, в жизни Килберта громкая слава соседствовала с неудачами личной жизни. Он совершал кражи со взломом и даже участвовал в вооруженных ограблениях, боролся с героиновой зависимостью, провел несколько лет в тюрьме. Оба его брака закончились болезненными разрывами; почти от всех друзей он отвернулся. Как этот слабохарактерный, самовлюбленный говнюк мог создавать столь нежные и прекрасные мелодии, было великой загадкой искусства, но я не был удивлен. Я достаточно слышал о Гранте Килберте, чтобы понимать, каким он был человеком.
Чего я не знал о Килберте, так это того, что он, будучи внешне типичным американцем скандинавского или англосаксонского происхождения, порой называл себя черным (это утверждение, впрочем, никем не воспринималось всерьез и считалось еще одной фантазией Килберта, известного своей неустойчивой психикой), а иногда – иначе Килберт не был бы Килбертом – отрицал, что когда-либо делал такое утверждение.
Также я не знал, что данные о его рождении и детстве были непроверенными. В отличие от Шляпы, Килберт раздавал интервью сотнями, будь то для «Даунбита» или массовых еженедельников. Все источники сообщали, что родился он в Геттисберге, Миссисипи, в рабочей семье, никак не связанной с музыкой (его отец был водопроводчиком), но с раннего детства понял, что музыка – его призвание. Получив наконец саксофон в подарок от родителей, он быстро овладел им и восхищал своей игрой педагогов, после чего бросил школу в шестнадцать лет, чтобы присоединиться к ансамблю Вуди Хермана.
Слава не заставила себя долго ждать.
В целом этот миф о Гранте Килберте никто не оспаривал. Его действительно воспитывал водопроводчик из Геттисберга по фамилии Килберт, Грант действительно был чрезвычайно одарен, бросил школу, вступил в ансамбль Хермана и стал знаменит еще до своего двадцатилетия. Однако некоторым друзьям (необязательно тем же самым, при которых Грант называл себя черным) он говорил, что Килберты – его приемные родители, и что пару раз они, рассердившись на него, упоминали, что он родился в бедности и пороке, и должен быть благодарен за ту возможность, что ему даровала судьба. В качестве главного источника этой версии выступает не кто иной, как Джон Хоуз, познакомившийся с Килбертом в ходе последнего тура «Джаз в филармониях», в котором участвовал.
«Весь тур Грант держался особняком, – рассказывал Хоуз биографу. – Он был выдающимся музыкантом, но никогда нельзя было предугадать, что он может учудить. В плохом настроении он мог обругать старших музыкантов. Только к Шляпе он всегда относился почтительно, но Шляпа мог несколько дней ни с кем не общаться, и в эти дни Килберт не стремился обзавестись новыми друзьями. Он садился рядом со Шляпой в автобусе, рассказывал ему что-то, а тот лишь кивал в ответ. Очевидно, Шляпа испытывал к Килберту какую-то симпатию. В конце концов я остался едва ли не единственным, с кем Килберт нормально общался. Вечерами после концертов мы нередко посиживали в барах. Все свои ошибки он искупал своей блестящей игрой. Как-то раз он сказал, что был приемным ребенком, и не находил себе места, не зная, кто его настоящие родители. У него даже свидетельства о рождении не было. Его мать как-то намекнула, что один из его настоящих родителей был чернокожим, но от прямых вопросов она всегда уходила. Будучи белыми жителями Миссисипи, они хотели белого ребенка, и, если в его жилах текла хоть капля черной крови, они не хотели признавать этого – и даже сами старались об этом забыть.
Среди всех этих предположений есть место одному факту: Грант Килберт был ровно на одиннадцать лет моложе Шляпы. В джазовых энциклопедиях датой его рождения указано первое ноября – весьма вероятно, день, когда его привезли приемным родителям в Геттисберг.
Я по-прежнему не берусь судить, видел ли Шляпа больше, чем рассказал мне, и узнал ли того мужчину, что вышел из хижины, где лежала окровавленная Эбби Монтгомери. Я не знаю, были ли у него причины бояться своего отца. Не знаю, верны ли мои предположения – их мне уже не подтвердить и не опровергнуть, – но мне кажется, теперь я понимаю, почему Шляпа не выходил на улицу хэллоуинскими вечерами. Он никогда не забывал ту историю, и в эти вечера переживал ее вновь. Слышал крики, видел лежащую в крови девушку и Мэри Рэндолф, глядящую на него с болью и гневом. Думаю, в глубине души он понимал, на кого на самом деле направлен этот гнев, и был вынужден запираться в гостиничном номере, заливая воспоминания джином, пока жуткие мысли наконец не покидали его.
Центральный парк – волшебное место. Это неоспоримый факт.
Делия ШерманЦентральный парк[32]
В детстве я никак не могла понять, почему деревья на тротуарах окружены железными оградами. Деревца были хилыми – это понимал даже городской ребенок вроде меня. Я ума не могла приложить, чем они заслужили свое заключение, и не опасно ли подходить к ним слишком близко.
Не смотрите на меня так, я ведь была совсем маленькой! Кажется, училась во втором классе. Мы с моей лучшей подругой постоянно это обсуждали. А еще то, почему сложно найти город на карте, если не знаешь, где он находится, и почему ребята из четвертого класса ржут над фамилией миссис Трахтенбергер.
Мою лучшую подругу звали (да и сейчас зовут) Галадриэль, но имена не выбирают; к тому же, так ее зовет только мама. Все остальные зовут ее Эльфийкой.
Так, о чем я… Деревья. Нью-Йорк. Я не забыла сказать, что живу в Нью-Йорке? Так вот, я там живу. На Манхэттене, в Вест-Сайде, в паре кварталов от Центрального парка. Я всегда любила Центральный парк. Другой природы тут, на Манхэттене, не сыскать, да мне и не особо хочется. Здесь есть деревья, камни и цветы. Водятся дикие зверушки – например, белки и голуби. Они, конечно, городские, привычные к людям, но не ручные. Они осмотрительные. Вот скажите, сколько раздавленных белок вы видели на дорогах, пересекающих парк? А на пригородных улицах? То-то же.
Центральный парк – волшебное место. Это неоспоримый факт. Когда я достаточно выросла, чтобы гулять без маминого присмотра, то нашла себе место для игр – неподалеку от лодочной станции, в бухточке у утеса. Когда я играла там, передо мной простиралась блестящая, искрящаяся водная гладь – будто шелковое платье с блестками. За спиной возвышалась серая громада утеса, а прямо надо мной сгибалась плакучая ива, окуная в воду золотисто-зеленые волосы. Мне было слышно, но не видно, как люди неподалеку болтают, смеются и плещутся в воде. Зато поиграть со мной постоянно приходила фея.