– Прекрати орать! – кричит кто-то с улицы, и я кланяюсь и ухожу со сцены.
У самого выхода с крыши я задерживаюсь и прислушиваюсь. Мне кажется, что я слышу ответное пение, чей-то отдаленный и очень тихий бас. Можно даже сказать, застенчивый.
А еще дальше раздается нестройный, нарастающий рев – или это просто сирены полицейских машин? В любом случае, звук неприятный, поэтому я ухожу.
– Эти вещи действительно существуют, – говорит Паулу.
Он не перестает курить, мерзкий говнюк. Я ни разу не видел, как он ест. Кажется, рот нужен ему только для сигарет, кофе и болтовни, что весьма прискорбно – рот-то у него красивый.
Мы сидим в кафе. Он угостил меня завтраком, иначе мне нечего было бы здесь делать. Другие посетители пялятся на него, потому что по их стандартам он недостаточно белый. И на меня, потому что я определенно черный, а в моих джинсах не специальные, модные, а совершенно обычные дыры. Я не воняю, но эти люди за милю чуют человека, у которого на банковском счете ни цента.
– Ага, – киваю я, вгрызаясь в сэндвич с яйцом и едва не пускаю струю от удовольствия. Это настоящее яйцо! И сыр настоящий, швейцарский, а не какое-то говно из «Макдоналдса»!
Паулу любит слушать себя. Мне нравится его акцент; немножко гнусавый, с присвистом, непохожий на типичный испанский. У него большие щенячьи глаза – если б у меня были такие же, то мне многое сходило бы с рук. При этом он кажется старше своих лет – намного, намного старше. Седина лишь чуть-чуть тронула его виски, но он все равно напоминает столетнего старика.
Паулу тоже пялится на меня. Для меня это непривычно.
– Ты меня слушаешь? – спрашивает он. – Это важно!
– Угу, – отвечаю я, продолжая набивать рот.
Он выпрямляется.
– Сперва я тоже не поверил, но Хон затащил меня в канализацию – вонища там, надо сказать, страшная – и показал корни и растущие зубы. Я всю жизнь слышал это дыхание, и считал, что все его слышат, – он делает паузу. – А ты слышишь?
– Слышу что? – опрометчиво переспрашиваю я. Не то чтобы я его не слушаю, мне просто по фигу.
Паулу вздыхает.
– Слушай!
– Да слушаю я!
– Не меня слушай! – он поднимается, кладет на стол двадцатку, что вовсе не обязательно, ведь он уже заплатил за сэндвич и кофе, а официантов тут нет. – Встретимся здесь же в четверг.
Я беру двадцатку и кладу в карман. За сэндвич – а может, потому, что мне нравятся его глаза – я готов с ним хоть переспать.
– Может, лучше у тебя?
Сначала он удивленно моргает, а потом его лицо принимает раздраженное выражение.
– Слушай! – повторяет он и уходит.
Я сижу в кафе еще долго, растягивая сэндвич и допивая кофе Паулу, и воображаю, что я – абсолютно обычный парень. Я разглядываю людей, оцениваю внешний вид других посетителей и даже придумываю на ходу стихотворение о богатой белой девушке, которая встречает в кафе бедного черного парнишку и переживает экзистенциальный кризис. Я представляю, как мои обширные знания впечатляют Паулу и он перестает относиться ко мне как к глупому непослушному беспризорнику. Я воображаю, как лежу на мягкой кровати в большой квартире с холодильником, до отказа набитым едой.
Тут в кафе входит жирный краснолицый полицейский, покупает жратвы себе и дожидающемуся в машине напарнику, и осматривает помещение блеклыми глазами. Я представляю вокруг себя вращающиеся зеркала, чтобы коп меня не заметил. На самом деле я не могу сделаться невидимым – это лишь трюк, самовнушение, чтобы меньше бояться, когда рядом опасность. В какой-то мере это срабатывает – полицейский оглядывается, но не обращает внимание на одинокое черное лицо. Порадовавшись своей удаче, я быстро смываюсь.
Я рисую город. Когда я учился в школе, по пятницам к нам приезжал художник и давал бесплатные уроки, рассказывал о перспективе, светотени и прочей дребедени, которую белые люди изучают в художественных школах. Вот только этот чувак был черным. До этого я никогда не встречал черных художников, и решил, что из меня мог бы выйти второй.
Рисовать я научился. По ночам я забираюсь на крышу одного здания в Чайнатауне, вооружившись баллончиками и ведром сиреневой краски, которое кто-то выставил на улицу после окончания ремонта в своей спальне, и размашисто малюю стену. От акриловой краски для гипсокартонных стен толку мало – после пары дождей она смывается, а спрей держится куда дольше, – но мне нравится совмещать разные текстуры. Блестящий черный на сиреневом, вокруг – красная кайма. Я рисую дыру. Она напоминает глотку, не оканчивающуюся ни ртом, ни пищеводом или легкими; глотку, которая дышит и глотает, но никогда не насыщается. Изображение видно лишь пассажирам самолетов, садящихся в аэропорту Ла-Гуардия с юго-запада, редким туристам, заказывающим вертолетные экскурсии над городом, и воздушным полицейским патрулям. Мне плевать, что они видят. Я рисую не для них.
Уже поздно. Мне не удалось найти место для ночлега, так что я рисую, чтобы не уснуть. Обычно я сплю в метро, но сейчас, в конце месяца, полицейские стремятся выполнить план по задержаниям, и риск попасться слишком велик. Но и здесь мне не следует терять бдительность – к западу от Кристи-стрит чокнутые китайские подростки играют в гангстеров и охраняют свою территорию от чужаков, так что я не высовываюсь. В том, что я чернокожий и тощий, есть определенное преимущество – в темноте меня не видно. А мне просто хочется рисовать, выразить таким образом свои чувства и эмоции. Мне нужно открыть эту глотку. Мне нужно… нужно… Ну да, да.
Когда я добавляю последний штрих, раздается непонятный тихий звук. Насторожившись, я оглядываюсь, не понимая, что происходит, и тут глотка за моей спиной вздыхает. Меня обдает мощным потоком влажного воздуха, и волосы встают дыбом. Мне не страшно. Именно ради этого я начал рисовать, пусть и неосознанно – теперь я это понимаю. Но стоит мне обернуться, как глотка опять превращается в обычный рисунок.
Паулу не обманывал. Мда. А может, была права моя матушка, и у меня действительно не все в порядке с головой.
Я скачу и кричу от радости, сам не зная, почему. Ближайшие два дня я ношусь по городу и рисую дышащие дыры там и сям, пока не кончается краска.
Я так устаю, что в день встречи с Паулу буквально валюсь с ног и едва не пробиваю окно кафе. Паулу успевает подхватить меня и усадить на скамейку для посетителей.
– Ты слышишь, – говорит он. Кажется, он доволен.
– Я слышу кофе, – с трудом выговариваю я и зеваю, даже не пытаясь прикрыть рот рукой.
Мимо проезжает полицейский автомобиль. Я не настолько устал, чтобы забыть о своей защите, и прикидываюсь никем, недостойным даже быть избитым, пустым местом. Срабатывает: полицейские не обращают на меня внимания. А Паулу пропускает мимо ушей мой намек. Он садится рядом и отрешенно смотрит куда-то вдаль.
– Да, городу стало легче дышать, – произносит он. – Молодец. Даже без тренировки у тебя хорошо получается.
– Стараюсь.
Его это забавляет.
– То ли ты мне не веришь, то ли тебе наплевать.
Я пожимаю плечами и отвечаю:
– Верю.
Но в то же время мне действительно наплевать, особенно сейчас, когда я умираю с голоду. В животе урчит. Я не потратил ту двадцатку, что получил от Паулу, желая сберечь ее до церковной ярмарки, где, как я слышал, можно будет поесть кукурузного хлеба и курицы с рисом и овощами, а стоить это будет дешевле маленького стаканчика кофе с молоком.
Когда мой живот урчит, Паулу обращает на это внимание. Хм. Я притворно потягиваюсь и чешу живот под ребрами, нарочито приподнимая рубашку. Тот художник как-то раз привел с собой юношу-модель, который позировал нам. Он особо отмечал зону брюшного пресса, известную как «пояс Аполлона». Паулу смотрит как раз на нее. Ну же, ну же, ловись рыбка! Мне нужно место для ночлега. Тут он прищуривается и смотрит мне в глаза.
– Я совсем забыл, – произносит он задумчиво. – Я ведь почти… сколько лет прошло! Когда-то я жил в фавелах[39].
– В Нью-Йорке трудно разыскать мексиканскую еду, – отвечаю я.
Паулу удивленно моргает и приходит в себя.
– Если ты не захочешь учиться и не поможешь мне, этот город рано или поздно погибнет, – говорит он. Он не повышает голос – в этом нет необходимости. Ему удалось привлечь мое внимание. Еда и жилье – почти все, что интересует меня в жизни. – Наступит момент, когда ты не справишься, и этот город постигнет судьба Помпеи, Атлантиды и десятков других, от которых не осталось даже названия, несмотря на то, что с ними погибли сотни тысяч людей. А может, город останется, но будет мертвым, сохранив лишь свою оболочку, чтобы когда-нибудь возродиться, как Новый Орлеан – но и это убьет тебя, так или иначе. Ты – катализатор, источник как силы, так и разрушения.
Паулу рассказывал подобные вещи со дня нашей первой встречи – о несуществующих городах, небывалых вещах, пророчествах и знамениях. Как по мне – это все бредни, иначе он не рассказывал бы их мне, подростку, которого собственная мать выбросила на улицу. Она, наверное, до сих пор каждый день молится, чтобы я сдох. Она презирает меня. Бог презирает меня, а я в ответ презираю его – с чего бы ему выбирать меня для какой-то особой миссии?
Но именно потому я этим и заинтересовался – из-за Бога. Даже если ты в него не веришь, это не значит, что он не может испоганить тебе жизнь.
– Расскажи, что я должен сделать, – говорю я.
Паулу самодовольно кивает. Думает, что я у него в руках.
– Вижу, тебе не хочется умирать.
Я поднимаюсь, снова потягиваюсь, чувствуя, как близлежащие улицы растягиваются и извиваются от жары (мне кажется, или это правда происходит? А если это правда происходит, то почему мне кажется, что это как-то связано со мной?).
– Иди в жопу. Дело не в этом.
– Значит, тебе и на собственную жизнь наплевать? – по его тону не ясно, утверждение это или вопрос. Скорее вопрос.
– Быть живым и жить – разные вещи, – отвечаю я. Когда-нибудь мне суждено умереть с голоду, замерзнуть до смерти зимней ночью или подхватить какую-нибудь заразу, с которой меня положат в больницу даже несмотря на то, что у меня нет ни денег, ни документов. Но я не перестану воспевать, рисовать, танцевать, трахать и оплакивать город до конца своих дней, потому что он мой. Он, мать вашу, мой. Вот так. – Я устремляю на Паулу уничижительный взгляд. Если он не понимает, то пусть поцелует меня в зад. – Расскажи, что я должен сделать, – повторяю я.