Что скулишь? Поджал хвост и готов броситься наутек? Нет уж, сынок, не на того напал. Я топчу тварь Куинсом и что-то внутри нее хрустит и извергается кровью на все сущее.
Враг этого не ожидал – его уже много веков никто не мог ранить. Он отчаянно отбивается, и мне не удается отразить все атаки. Из засады, невидимое для большей части города, появляется щупальце высотой с небоскреб и обрушивается на гавань. Я с криком падаю, хватаясь за сломанные ребра, и тут, к моему ужасу, мощнейшее землетрясение встряхивает Бруклин впервые за десятки лет. Уильямсбургский мост изгибается и разламывается пополам словно щепка, Манхэттен стонет и трещит, но, к счастью, выдерживает. Каждую смерть я ощущаю как свою собственную.
«Ну все, конец тебе, паскуда», – не-думаю я. Ярость и боль ввели меня в мстительный экстаз. Боль я переживу, не впервой. Несмотря на хруст ребер, я выпрямляюсь, широко расставляю ноги и пускаю на Врага струю Лонг-Айлендских радиоактивных отходов и сточных вод Говануса. Тварь дымится, ревет от боли и отвращения, но мне ее ни черта не жаль – тебя сюда не звали, убирайся, этот город мой! Чтобы закрепить урок, я кромсаю ее поездами Лонг-Айлендской железной дороги – длинными, шумными, а чтобы было еще больнее, сыплю на раны соль воспоминаний от автобусной поездки до Ла-Гуардии и обратно.
И чтобы окончательно унизить Врага, я шлепаю его по заднице Хобокеном, словно молотом богов, вкладывая в удар всю пьяную ярость десятков тысяч белых шовинистов. По портовому соглашению Хобокен считается частью Нью-Йорка, но по факту, урод, тебя только что отньюджерсили!
Враг – столь же неотъемлемая часть природы, как и любой город. Наше рождение невозможно остановить, но и Врага нельзя убить. Я ранил лишь его часть – но ранил сильно. Отлично. Когда придет время для решающей битвы, он сто раз подумает, прежде чем нападать на меня.
На меня. На нас. Да, именно так.
Когда я опускаю руки и открываю глаза, то вижу, как по мосту ко мне мчится Паулу с неизменной сигаретой в зубах. На мгновение я вижу его тем, кто он есть на самом деле – огромная, раскинувшаяся на многие мили штуковина из моего сна, с яркими шпилями, вонючими трущобами и украденными, переделанными с изысканным кощунством ритмами. Я знаю, что он тоже видит меня тем, кто я есть, и радуюсь, замечая в его взгляде восхищение. Он хватает меня под руку и произносит:
– Поздравляю!
Я улыбаюсь во весь рот. Я живу городом. Он процветает, и он принадлежит мне. Я – его достойный представитель, и вместе нам ничего не страшно.
Пятьдесят лет спустя.
Я сижу в машине на Малхолланд-драйв и любуюсь закатом. Машина принадлежит мне; теперь я богат. Этот город не мой[44], но ничего страшного. Скоро появится человек, который оживит его, поставит на ноги и поможет процветать, как завещано с древних времен… или нет. Я чту традиции и знаю свои обязанности. Каждый город должен родиться самостоятельно или погибнуть в процессе. Мы, старейшины, лишь направляем, обучаем.
Наблюдаем.
Вот солнце опускается за горизонт за бульваром Сансет. Я чувствую одиночество в душе той, кого я ищу. Бедное, одинокое дитя. Ждать осталось недолго. Еще чуть-чуть, и она перестанет быть одинокой – если выживет. Я обращаюсь к своему городу, оставшемуся далеко от меня, но неразрывно связанному со мной.
– Ты готов? – спрашиваю я Нью-Йорк.
– Еще бы, мать твою, – грубо, решительно отвечает он.
Мы отправляемся на поиски певца этого города и надеемся когда-нибудь услышать величественную песнь его рождения.
Все запретное загадочно. А все загадочное рано или поздно становится привлекательным, притягивающим. Чаще рано. Особенно в Нью-Йорке.
Кейтлин Р. КирнанLa peau verte[45]
Ханна стоит в пыльной, заставленной антиквариатом каморке на Сент-Маркс-плейс. На стенах каморки – обои цвета спелой клюквы. Ханна разглядывает себя в огромное зеркало с рамой из красного дерева. Нет, уже не себя, а совершенно новое создание – творение тех мужчины и женщины. Они долгих три часа возились с красками, баллончиками, латексными накладками, порошками и гримировальным лаком, слаженно, уверенно и одновременно взволнованно работая в четыре руки над ее телом. Ханна не запомнила их имен. Быть может, они вообще не представились, а если и представились, то после пары стаканов бренди имена выветрились у Ханны из головы. Мужчина был высоким и худым, женщина – тоже худой, но заметно ниже мужчины. Теперь они куда-то подевались, оставив Ханну одну. Вероятно, их работа на этом окончена; возможно, что им даже за нее заплатили, и теперь Ханна никогда больше их не увидит. Она чувствует себя обиженной. Ханна никогда не была склонна к спонтанной близости, но они были весьма спонтанны и довольно близки с ее телом.
Дверь распахивается, и в каморку врывается громкая музыка вечеринки. Мелодия незнакомая. Вероятно, какая-то безымянная, дикая импровизация с барабанами, флейтами, скрипками и виолончелями. Нестройная музыка, примитивная и плохо разученная. В дверном проеме появляется пожилая дама в маске с плюмажем и в переливчатой бархатной накидке. Она пристально разглядывает Ханну, улыбается и одобрительно кивает.
– Прекрасно, – произносит она. – Как ты себя чувствуешь?
– Не могу понять, – отвечает Ханна, снова глядя в зеркало. – Со мной раньше такого не делали.
– Правда? – удивленно спрашивает дама, и Ханна вспоминает ее имя – Джеки. Джеки Шейди? Джеки Сэди? Нет, совершенно точно ни то и ни другое. Кажется, она скульптор из Англии. Кто-то говорил, что в юности она была знакома с самим Пикассо.
– Правда, – отвечает Ханна. – Для меня это впервые. Я могу выходить?
– Подожди еще минут пятнадцать. Я вернусь, чтобы тебя проводить. Успокойся. Может, еще бренди?
Еще бренди? Задумавшись, Ханна смотрит на суженный кверху хрустальный бокал на старом секретере у зеркала. Он почти пуст, янтарного напитка осталось лишь на донышке. Хватит на один глоток. Ей хочется выпить, чтобы избавиться от последних сомнений и стеснения, но она отвечает:
– Нет. Все хорошо.
– Тогда расслабься и получай удовольствие. Увидимся через пятнадцать минут, – говорит Джеки Как-ее-там и улыбается обезоруживающей, дружелюбной улыбкой, сверкая белоснежными зубами.
Ханна остается перед зеркалом, откуда на нее смотрит непонятное зеленое существо.
Расставленные по комнате старые лампы от Тиффани разливают лужицы света сквозь витражное стекло абажуров. Свет теплый, как бренди, как темно-шоколадное дерево резной рамы зеркала. Ханна нерешительно подходит ближе к стеклу, и зеленое существо столь же неуверенно шагает ей навстречу. Я где-то внутри… Так ведь?
Ее кожа раскрашена множеством оттенков зеленого – всех не перечесть. Каждый оттенок плавно перетекает в другой, бесконечная зелень как бы течет по ее голым ногам, плоскому подтянутому животу, груди. Ее кожа покрашена полностью, превращена то ли в листву тропического леса, то ли в осенние волны уединенной морской бухты. Она покрыта панцирями жуков и листвой тысяч садов, мхом и россыпями изумрудов, нефритовыми статуэтками и яркой чешуей ядовитых змей. Ее ногти выкрашены темно-зеленым лаком и кажутся почти черными. Неудобные, непривычные линзы превратили ее глаза в зеленовато-желтые звезды. Ханна удивленно моргает при виде этих глаз, моргает этими глазами – зеркалом души, которой у нее нет. Души всего живого и цветущего, растущего и увядающего, души шалфея и болотной тины, малахита и медной ржавчины. За ее плечами – хрупкие прозрачные крылья, переливающиеся еще тысячей оттенков зеленого – и те места, где они были скрупулезно прикреплены к коже, скрыты столь умело, что Ханна сама не понимает, где заканчиваются крылья и начинается она.
И одна, и другая.
– Надо было попросить еще бренди, – сбивчиво произносит Ханна вслух охряными, оливковыми, бирюзовыми губами.
Ее волосы – точнее, не ее волосы, а скрывающий их парик – похожи на какого-то паразита на коре гнилого дерева. Завитки паразитического грибка спускаются на ее раскрашенные плечи и далее по спине, до самого основания крыльев. Гримеры прилепили к ее ушам острые кончики, такие же темно-зеленые, как и ногти. Ее соски выкрашены в тот же бездонный оттенок зеленого. Ханна улыбается – даже ее зубы похожи теперь на зеленый горошек.
Меж ее бровей, будто поросших лишайником, приклеена зеленая хрустальная капля.
«Я наверняка растеряюсь», – думает Ханна и тут же жалеет об этом.
«Пожалуй, я уже растеряна».
Наконец Ханна находит силы отвернуться от зеркала, берет бокал с бренди и делает последний глоток. Впереди еще целая ночь, и совершенно не стоит так переживать из-за костюма. Ей многое предстоит сделать. На кону слишком большие деньги, чтобы теперь отступать. Допив бренди, Ханна чувствует, как по нутру разливается приятное, успокаивающее тепло.
Поставив пустой бокал на секретер, Ханна вновь осматривает себя. Теперь она действительно видит себя – под макияжем проступают знакомые черты лица. Но перевоплощение вышло на славу. Удачное вложение денег для того, кто его заказал – кем бы этот человек ни был.
Снаружи каморки музыка начинает звучать еще громче, приближаясь к финальному крещендо. Струнные состязаются с флейтами, барабаны выстукивают ритм. Старушка Джеки скоро вернется. Ханна делает глубокий вдох, наполняя легкие воздухом, пахнущим старой пыльной мебелью и краской. И немного – летним дождем, барабанящим сейчас по крыше дома. Она медленно выдыхает и оглядывается на пустой бокал.
– Надо сохранять здравый рассудок, – напоминает она себе.
«Температуру, что ли, померить?» – усмехается она, но обстановка комнаты и собственное отражение в зеркале давят на нее, и изо рта вырывается лишь невеселый кашель.
Ханна снова обращает взгляд на немыслимо прекрасную зеленую женщину, которая смотрит на нее из зеркала, и ждет.