Ветер сине-черный флаг
Над Помойкой развевает…
— Над Помойкой? — переспросил я.
— Мы ее так любовно называли. Йель известен как Старый Эли, университет Миссисипи — как Старая Мисс, а школа имени Аарона Барра…
— Как Старая Помойка.
— Именно.
— А почему «сине-черный флаг»?
— Это цвета нашей школы, — сказал Джордж. — Но я уверен, что вы хотите послушать историю Фортескью Москенкрака Флабба.
— Только ее и мечтал услышать, — вздохнул я.
Фортескью Москенкрак Флабб, начал свой рассказ Джордж, дожив до среднего возраста, был счастливым человеком или, по крайней мере, должен был быть счастлив, ибо судьба наделила его всем, чего только можно было бы пожелать.
Его писательская карьера была долгой и успешной; книги его хорошо продавались, пользовались популярностью и даже высоко оценивались графоманами, именовавшими себя рецензентами.
Вижу по твоему лицу, старик, что ты собираешься спросить меня: как может человек быть успешным писателем да еще носить имя вроде Фортескью Москенкрак Флабб — и при этом оставаться полностью тебе неизвестным? Я мог бы ответить, что это всего лишь следствие твоей полной оторванности от мира, но не стану, поскольку есть иное объяснение. Как и все писатели, обладающие хотя бы долей разума, старый Моз-гокряк пользовался псевдонимом. Как и любой хоть немного соображающий писатель, он не хотел, чтобы кто-либо знал, каким образом он зарабатывает на жизнь. Я знаю, что ты пользуешься своим собственным именем, но тебе неведом стыд!
Псевдоним Мозгокряка наверняка тебе хорошо известен, но он однажды взял с меня обещание, что я сохраню его в нерушимой тайне даже после того, как он отправится в свое писательское чистилище, и я, естественно, вынужден хранить это обещание.
И все же Мозгокряк не был счастлив.
Будучи, как и я, выпускником старого доброго Барра, он как-то признался мне:
— Какой смысл в том, Джордж, что деньги льются на меня непрекращающимся потоком? Какой смысл в моей всемирной славе? Какой смысл в том, что все подряд относятся ко мне с величайшим уважением?
— Мозгокряк, — серьезно ответил я, — я полагаю, что смысл во всем этом есть.
— Ба! — сказал он. — Может, в мирском, сугубо материальном понимании и есть. Но это никак не трогает душу.
— Почему? — спросил я.
— Потому что, — и он громко ударил себя по груди, — жгучая память о тех оскорблениях и презрительных насмешках, что я получал в юности, остается неотмщенной и действительно останется таковой навсегда.
Я потрясенно уставился на него.
— Тебя в юности оскорбляли и презирали? В самом деле?
— А что, нет? Прямо в Старой Помойке. В школе имени Аарона Барра.
— Но что случилось? — спросил я, едва веря собственным ушам.
— Это было в тридцать четвертом году, — сказал он. — Я тогда учился в предпоследнем классе и только начал ощущать пробуждающееся во мне божественное вдохновение. Я понял, что однажды стану великим писателем, и потому записался на литературный курс, который вел старик Юсиф Ньюберри. Помнишь Юсифа Ньюберри, Джордж?
— Ты имеешь в виду старого Ворчуна Ньюберри?
— Того самого. Это была его идея — собрать подобный класс, чтобы из этой нетронутой кладези таланта извлечь жемчужины, которые могли бы украсить собой школьный литературный альманах. Помнишь альманах, Джордж?
Я содрогнулся, и старый Мозгокряк сказал:
— Вижу, что помнишь. Нам дали задание написать эссе, чтобы проверить наши способности, и, насколько я помню, я написал оду весне, бесподобно красивую и к тому же поэтичную.
Когда Ворчун вызвал добровольцев, чтобы те прочитали свои произведения, я сразу же гордо поднял руку, и он пригласил меня к доске. Сжав свою рукопись в руке, которая, как я помню, вспотела от возбуждения, я звенящим голосом прочитал свои словоизлияния. Я надеялся прочесть все пятнадцать страниц, вызвав восторг аудитории, который завершился бы восхищенными возгласами и аплодисментами. Но я надеялся напрасно.
На середине второй страницы меня прервал Ньюберри. «Это, — громко провозгласил он, — самая настоящая чушь, которая годится только на удобрения, да и то сомнительно».
После этих его слов весь класс юных подхалимов громко расхохотался, и меня отправили на место, не дав дочитать. И это еще не все. С тех пор Ньюберри пользовался любой возможностью, чтобы меня унизить. Ничто из того, что я писал, ему не нравилось, и он выражал свое неудовольствие публично, всегда к радости класса, в котором я таким образом стал изгоем.
Наконец, когда нам дали последнее задание в том семестре — написать рассказ, стихотворение или эссе, предназначенное для публикации в литературном альманахе, — я написал веселое эссе, полное искрящегося остроумия и юмора, и представь мое удивление, когда Ньюберри его принял.
Естественно, я счел разумным и справедливым найти старого Ворчуна после занятий и поблагодарить его. «Я рад, сэр, — сказал я, — что вы позволили моему эссе украсить страницы литературного альманаха».
И он ответил мне, неприятно скаля желтые клыки: «Я взял его, Ф. М. Флабб, только потому, что это было единственное представленное произведение, которое хотя бы попыталось выглядеть смешным, пусть и неудачно. То, что я вынужден был его принять, Флабб, для тебя это лишь последняя соломинка, и больше ты ее в этом классе не получишь».
Так оно и случилось, и, хотя прошло уже сорок лет, воспоминания о том, как ко мне относились в том классе в Старой Помойке, остаются свежими. Шрамы остаются, Джордж, и мне никогда их не стереть.
— Но, Мозгокряк, — сказал я, — подумай о том, как должен был чувствовать себя старый любимый сын неизвестного отца, когда ты добился литературной славы. В самом деле, то, каким образом ты добрался почти до самой вершины литературного мира, должно было отравить его существование куда в большей степени, чем его старые оскорбления и презрительное отношение могли бы отравить твое.
— Что значит «почти до вершины»… впрочем, не важно. Ты явно не следил за последующей историей школы. Мерзкий злодей, который вел тот курс, умер лет пять спустя после того, как я его посещал, — наверняка затем, чтобы не видеть триумфа того, кого он унизил, поскольку слава начала окружать меня лишь через три года после его смерти. И теперь меня не оставляет чувство разочарования оттого, что я не могу презрительно щелкнуть пальцами под его задранным носом. Но что поделаешь? Даже боги не могут изменить прошлое.
— Я подумаю, — тихо сказал я.
— Гм?
— Нет, ничего.
Но конечно же, я подумал об Азазеле, моем двухсантиметровом друге из другого мира, или, возможно, вселенной, или даже континуума, технологии которого настолько превосходят наш, что кажутся чем-то вроде магии. (Кажется, насчет этого что-то говорил некто по имени Кларк. Впрочем, поскольку я никогда о нем не слышал, это не имеет особого значения.)
Азазел спал, когда я вызвал его из его собственного мира, или, возможно, вселенной, или даже континуума — естественно, я не могу сообщить, каким именно образом я это делаю. Грубый разум, вроде твоего, необратимо пострадает, пытаясь постичь все тонкости эндорцизма. Я лишь забочусь о тебе, старик.
Я терпеливо ждал, пока Азазел проснется, поскольку он бывает весьма вспыльчив, если его разбудить, а вспыльчивый Азазел опасен, несмотря на свои крошечные размеры. Так что мне ничего не оставалось, кроме как наблюдать за сложными телодвижениями его рук и ног, в которых я ничего не мог понять. Судя по всему, ему что-то снилось.
Движения стали более резкими, глаза его открылись, и он рывком сел.
— Так я и думал, — послышался его стон, напоминавший тонкий свист, — Это всего лишь сон.
— Что тебе снилось, о Чудо Вселенной?
— Свидание с прекрасной Зиббулк. Неужели оно никогда не станет реальностью? Конечно, — грустно добавил он, — она примерно твоего размера и потому отказывается воспринимать меня всерьез.
— Разве ты не можешь увеличиться, о Легенда Веков?
— Естественно, могу, — негромко проворчал он, — но тогда моя сущность станет тонкой, туманной и похожей на видение, и, когда я попытаюсь обнять Зиббулк, она ничего не почувствует. Не знаю, почему это так, но прелестные самки любят в подобной ситуации что-то ощущать. Впрочем, хватит поэтических излияний моей личной трагедии. Что тебе нужно на этот раз, презренный?
— Путешествие во времени, о Восхищающий Астрал.
— Путешествие во времени? — воскликнул Азазел. — Это невозможно.
— В самом деле? Я не физик, о Великий, но ученые этого мира говорят про путешествие быстрее света и про червоточины.
— Они могут говорить с тем же успехом про патоку или про колибри, но путешествие во времени теоретически невозможно. Забудь.
— Очень хорошо, — вздохнул я, — но это значит, что старый Мозгокряк проживет несколько оставшихся ему лет, не в силах отомстить за оскорбление и унижение, которые нанесли ему злодеи прошлого, злодеи, которые не восприняли, не говоря уже о том, что не оценили, его великий талант.
При этих словах цвет лица Азазела сменился с обычного свекольно-красного на нечто, напоминающее нежный розовый цвет мякоти арбуза.
— Оскорбление и унижение? — переспросил он. — О, как хорошо мне знакомо унижение, которое вынуждена переносить терпеливая добродетель от недостойных. Стало быть, твой друг испытывает те же страдания, что испытывал я.
— Никто, — осторожно сказал я, — не может испытывать таких страданий, какие испытал твой могучий дух, о Утешитель Убогих, но он действительно пострадал и страдает до сих пор.
— Печально. И он желает вернуться назад во времени, чтобы отомстить недостойному.
— Именно, но ты сказал, что путешествие во времени невозможно.
— Так оно и есть. Однако я могу вторгаться в чужой разум. Если у тебя есть или ты можешь раздобыть что-нибудь, что находится с ним в тесном контакте, я могу так вмешаться в его разум, что ему покажется, будто он отправился в прошлое и встретился лицом к лицу со своими давними мучителями, и тогда он сможет сделать все, что пожелает.