приближении через бинокль на плавном, медленном вираже дельтаплана: океан, став синей махровой простыней; проплывает внизу, поворачиваясь справа налево, взгляд цепляется за мелкий сор островов — это лепестки, траьинки, листики, случайно занесенные сюда ветром, постепенно смещаясь, они уходят и исчезают за границей кадра, и вот в поле зрения вдвигается продолговатый светло-бронзовый полуостров локтя, потом предплечье с двумя полустершимися кратерами оспинок, за ним все обозримое пространство постепенно занимает пустынный континент плеча, далеко на востоке ограниченный коротким хребтом ключицы, а если сделать поворот на девяносто градусов к югу, то после недолгого скольжения над возвышенностью груди по глазам внезапно ударяет ослепительно белая, будто заснеженная, полоска ее вершины, увенчанная заостренным розовым пиком, но все это лишь увертюра, пролог к драме, которая неизбежно разыграется в ближайшие минуты, Стет помнит, как это бывало в ходе предыдущих полетов: когда маневровые двигатели, отработав расчетное время, отключатся, ему придется взять управление на себя и впервые прямо, с близкого расстояния глянуть в лицо Земли, и вот тут начнется самое трудное, потому что перед ним будет лицо Литы, будут ее ошеломленные, испуганные, готовые заплакать глаза, которые, впрочем, тут же просияют, едва он приподнимет голову, потом, путаясь в ремнях и пряжках, она освободит его от дельтаплана, и он окажется все на той же синей махровой простыне, проглотит какие-то таблетки из санпакета, который выдается каждому легальному посетителю заповедника, ему станет лучше, и они начнут говорить, и он узнает, что ее зовут Лита, то есть Аэлита — да, вот так, смешно и вычурно, правда? — ну почему же, по-моему, красиво и романтично, — нет, не спорьте, мои родители не учли, что эдакое имечко придется носить девушке земной, то есть абсолютно несвободной и приниженной, вот какой! — а в чем приниженность? — да хотя бы в том, что жизнь ее, как и у всех, заранее рассчитана, дозирована этими тупыми компьютерами, ограничена буквально во всем, вплоть до последней капли воды, последнего глотка воздуха, вплоть до того, что в специально обозначенный период — не раньше и не позже — ей, видите ли, «можно» будет родить ребенка, вот и укладывайся в отведенные сроки со своими «романтическими» притязаниями, й как это, если вдуматься, гадко, обидно, унизительно, в общем, хочется иногда взбунтоваться, показать им всем язык, крикнуть: да, мы вот такие — некрасивые, неправильные, грязные! — и выкинуть что-нибудь такое… такое… ну вот как это сделали вы на вашем дельтаплане, взяли и прилетели сюда, не побоялись патруля, вы смелый, но до вечера вам надо все-таки спрятаться, можно надуть палатку, давайте я помогу вам встать, что, голова кружится? — и Стет опять чувствует на лице ее руку, опять, приподнимаясь, он обнимет ее за талию, на ней будет только коротенькая белая туника, скорее даже маечка — единственное, что она успела накинуть, когда он свалился с небес, она поведет его в тень, и он благодарно, по дружески поцелует ее в плечо, а потом они обсудят, как ему отсюда незаметно выбраться, и чем она сможет ему помочь, и будет тихий, задумчивый вечер, стремительные зигзаги стрекоз над гладью воды, редкие всплески рыбы, костер, который они разведут в строго определенном месте и возле которого проговорят до поздних сумерек, до ночи, Стет расскажет о себе, о своем противозаконном рейде, признается, что разглядывал ее с высоты, и наступит долгая пауза, после чего Лита, неподвижно глядя на огонь, скажет: этого не надо было говорить, и снова повиснет молчание, а потом она встанет и, даже не выйдя из круга света, вдруг сбросит с себя майку-тунику и шагнет к роде, стройно белея в темноте как слегка оплавленная свеча, готовая вновь загореться, и Стет, не зная, как поступить, замешкается, потом тоже пустится вплавь и найдет ее только на середине залива, где она будет лежать на спине, задумчиво глядя в небо, и он, поддерживая ее снизу, начнет показывать ей звезды, называть созвездия — вот Лира, Андромеда, Персей, а вот Пегас, Лебедь, Кассиопея, и волосы ее будут опутывать его шею, и обломится черемуховая ветвь, когда они станут выбираться на берег, и из травы, усеянной холодными искрами светлячков, уютным темным бугром поднимется купол надувной палатки, в тесноте которой они невольно коснутся друг друга, и это будет совсем иначе, не так легко и просто, как в реке, и Стет несколько демонстративно решит устроить для себя отдельный модуль, но, когда воздух из невидимого баллона уже почти надует дополнительную полость, смежный спальный мешок, панель дистанционного управления выскользнет у него из рук, Стет попытается нашарить ее в темноте, и тут с тихим смиренным вздохом уже надутый верх палатки опустится им на головы — кто-то из них заденет переключатель, легкая шелковистая ткань, словно пузырящийся купол парашюта разом заполнит, окутает и запутает все вокруг, и только отдаленное слабое движение, приглушенный хитроватый смешок укажут Стету, куда следует пробираться, и начнутся шаловливые поиски, возникнет такая обычная и такая волнующая игра, в ходе которой он будет ловить то ускользающую маленькую ступню, то отчаянно упирающуюся руку, будет натыкаться на воинственно выставленные локти, колени, какие-то другие негостеприимные углы, пока, наконец, раззадоренный и запыхавшийся, не отыщет Литу в немыслимо закрученных складках, и тут, долго освобождаясь от бесконечных тенет ткани, вдруг разом откроет ее нагое, разгоряченное игрой тело и с ходу, не разбирая, начнет наугад целовать все подряд, а она будет непрерывно и медленно куда-то передвигаться, скользить, поворачиваться, обтекать его, как река у опор моста, тело ее будет разделяться, изгибаться, смыкаться и размыкаться вокруг его рук, плеч, бедер, и придет миг, когда не останется ничего, кроме этих касаний, все более плотных, горячих, длительных, переходящих в невозможное запредельное единство, когда тела падают навстречу друг другу и сливаются словно веки, зажмуренные при ярком свете, когда с беспощадной нежностью, отнимая дыхание и останавливая сердца, мир накрывает тяжелая, мягкая, всеохватная волна ликующей плоти, которая с простодушной жадностью и наивным бесстыдством творит предначертанное богами волшебство: легкими перстами ласк, запретными движениями и прикосновениями, пронизывающими насквозь, она магически расслабляет, разматывает туго стянутые узлы нервов и, вытягивая их в напряженные, чутко вибрирующие струны, уносится с ними в бесконечность, и там, упоенно открыв все закрытое и тронув все нетронутое, познав все укромные уголки, она замыкается сама на себя, переполняя собою мироздание, в шатком равновесии вздымается над ним, балансирует, свешивается куда-то вниз, в бездну, содрогается, хватая воздух ртом, и в момент, когда вселенная опрокидывается, теряя точку опоры, обреченно и восторженно извергается в нее всем своим перенапряженным нутром, выплескивается разом и до конца, осушается как лопнувший сосуд, обнажается до самого дна и даже больше — в мучительно-сладких изломах освобождения она как бы выворачивается наизнанку, стремительно теряя ощущения, мысли, переживания, только что терзавшие изнемогающую душу, но в тот миг, когда, казалось бы, воцаряется абсолютная пустота, маятник бытия проскакивает эту бесплотную, мертвую нулевую точку и с ходу углубляется в новую телесность, погружается, все более тяжелея и. замедляясь, в вязкое тесто иной реальности, и там, где маятник на мгновение замирает, там, на сизифовой вершине, с которой предстоит вновь скатиться, приходит ясность: экзоскелетон вошел в плотные слои атмосферы, он все это время снижался по расчетной траектории — до тех пор, пока, наконец, не пришло время последнего и самого главного действия: предстояло завершить эксперимент, произведя посадку в заданном районе пустыни Мохаве…3
Мне трудно изложить здесь историю Стета столь же полновесно и ярко, как я воспринял ее с помощью энграмматора. Рука профессионального писателя в данном случае ничем не отличается от потуг дилетанта, и мне остается лишь уповать на фантазию и творческие способности читателя. Они должны помочь ему домыслить картину происшедшего, которую я, видимо, в дальнейшем буду излагать весьма бледно и схематично. Оставив прихотливые художественные изыски, я перехожу на будничный язык делового письма и хочу привести выдержку из одного старого документа. Это цитата из доклада доктора J1. Проктора, видного специалиста в области нейрофизиологии и нейрохимии. Свой доклад он прочитал на IV симпозиуме Американского астронавтического общества (Вашингтон, округ Колумбия, март 1966 года).
Вот что говорил Проктор: «После 2001 года астронавт станет превращаться в человека, сделанного на заказ как по своим физическим, так и психическим свойствам. Мы научимся генетическим путем воздействовать на физическое и психическое развитие наших кандидатов в астронавты, а также повышать их способности в решении таких двигательных и психологических задач, которые в настоящее время находятся за пределами нормальных человеческих возможностей… В условиях, когда один человек осуществляет такое управление поведением себе подобного, совершенно необходимы какие-то новые концепции человеческих взаимоотношений. Сегодня у большинства из нас не слишком большую симпатию вызывают «богоподобные» личности. Но я искренне надеюсь, что в течение последующих 35 лет нам удастся установить некое адекватное соотношение между техникой и философией, что позволит воспользоваться открывающимися перед нами возможностями управления «качеством» человека при помощи новых мощных средств».
Сегодня, когда прошло уже не тридцать пять лет, а почти втрое больше, можно констатировать, что прогноз Проктора великолепным образом оправдался — но только в первой его части. Мы действительно научились изменять физиологию и психику человека в самых широких пределах. Однако гармоничные, бесконфликтные отношения между техникой управления и моралью по-прежнему остаются мечтой. У нас не появилось никакой новой философии, способной оправдать нас тогда, когда наши опыты по модификации человеческого поведения оказываются кощунственными. Нам нечего сказать себе, когда обнаруживается, что мы проиграли, и мы вынуждены нести на своей совести это проклятие как дьяволову печать, как дань, которую мы платим космосу, как злую кару, которая выпала нам за дерзкое проникновение в обиталище богов.