– Стойте здесь, уважаемый, я сейчас разбужу хозяина.
Достал из-за пазухи глиняный свисток и издал тревожную трель. Дмитрий чертыхнулся про себя – расчёт был на то, что караульный убежит будить перса, а в это время нападающие откроют ворота и впустят остальных, дальше уже – дело техники.
Хорь не стал долго раздумывать – вырубил свистуна кулаком по затылку и прошипел побратимам:
– Что стоите? Засов открывайте!
Анри и Дмитрий сбросили верёвки и кинулись к воротам, пока Хорь с клинком в руке озирался по сторонам.
– Э, что за шум?
Из тени шагнула высокая фигура с копьём в руке. Это был одноглазый начальник конвоя, и стоял он в двадцати шагах – ни саблей, ни ножом не достать. Успеет поднять тревогу.
Задуманное безнадёжно провалилось.
Из записей штабс-капитана Ярилова А. К.
г. Баден-Баден, 27 августа 1924 года
…загадочный покровитель. И если бы не его помощь, то и этого лекарства было бы не достать. Я чувствую себя значительно лучше и даже гуляю по аллеям, пугая толстых баварских туристов в коротких кожаных штанах своей синюшной физиономией. Когда брился утром великолепным «жиллетом» (тоже презент таинственного незнакомца), то зажмуривал глаза – настолько этот тип в зеркале был мне неприятен. Слава богу, помогла привычка пользоваться бритвой на ощупь, как в землянке при чахлом свете масляной коптилки из снарядной гильзы. Денщик набрал снега в котелок прямо на бруствере, растопил его, и в теплой водице плавают жёлтые хвоинки и серые чешуйки сгоревшего пороха…
…хватало неприятных воспоминаний – в этом смысле судьба была для меня благосклонной, даже чересчур. Но тот летний месяц девятнадцатого в большевистском плену стоит наособицу. В бывшем свинарнике, сложенном из толстых, обмазанных глиной брёвен, воняло неимоверно. К въевшемуся насмерть в потолок, стены и плотно убитый пол амбре прошлых хрюкающих хозяев добавились новые миазмы, не менее чудовищные. Мои товарищи по несчастью, многие из которых были ранеными, бредили, стонали и гадили под себя. А потом – умолкали навсегда.
Умирали прямо здесь, и трупы не убирали по нескольку дней, что в раскалённом на солнце свинарнике становилось фатальным. Они чернели, распухали – и пахли. Я начал ощущать запахи примерно через неделю после тяжкой контузии, и – вот парадокс! – был счастлив вдруг оказаться в этой жуткой атмосфере. Потому что если ты хоть что-то чувствуешь, пусть даже только боль и бьющую прямо в мозг вонь, – значит, ты всё ещё жив.
Очень мучила жажда. Я своими глазами видел, как некоторые бедолаги, близкие к помешательству, пили собственную мочу, не в силах больше терпеть. Регулярно наши конвоиры, напившись пьяными, вваливались ревущим по-скотски клубком и били пленных всем, что попадалось под руку – прикладами винтовок, ножнами, какими-то обломками земледельческого инвентаря, отрубали пальцы и уши, рубили несчастных наискось, от плеча до пояса, на спор, с одного удара шашкой. Тех, кто пытался кричать или сопротивляться – выволакивали на улицу, потом раздавался выстрел или несколько. Со временем большевичкам надоело однообразие, и они стали извращаться, выдумывая более сложные виды казней. Однако животному, тёмному их уму было далеко до утончённой изобретательности испанских инквизиторов. Обычно премерзко гогочущие пролетарии ограничивались тем, что забивали несчастному черенок лопаты в задний проход. А потом затаскивали умирающего обратно в узилище, сопровождая скабрезными, тупыми и невыносимо плоскими шуточками.
Когда я несколько оправился от контузии и смог передвигаться самостоятельно, переступая через живых и мёртвых, лежащих в мерзких лужах, покрытых толстым слоем обожравшихся мух, то сразу же высказал охранникам всё, что копилось во мне, пока я валялся в углу, в собственной моче и кошмарах.
– Милостивые государи, собратья по классу – по классу позвоночных, – начал я издалека, – когда первый в мире эмпириокритицист и рабочий человек Адам был изгнан из Эдема ради добычи хлеба насущного в поте лица своего…
Эти тупые скоты слушали меня, раззявив гнилые сивушные рты и пялясь бессмысленными зенками – видимо, моя манера говорить напомнила им комиссарскую, и они моментально впали в транс, столь привычный им. Я подробно рассказал им, как Каин изронил семя в кучу свиного навоза, отчего зародились их родоначальники – первые пролетарии; как совокуплялся пьяный сатана с бронепоездом, откуда пошёл есть товарищ Троцкий; как их пращур поменял последнюю щепотку мозгов на возможность надругаться над собственной матерью…
Мои товарищи поначалу пытались меня остановить, но потом замерли от восторга и предвкушения развязки. Буду откровенен – я не был каким-то там героем подобно Данко, воспетому этой оглоблей с усами, этим любителем драгоценных итальянских вин. Я просто не хотел умирать долго и мучительно с лопатой в заднице – меня гораздо больше устроила бы пуля в лоб или хотя бы штык в печень. Хотя, конечно, пуля эстетичнее – я бы лежал с маленькой дырочкой в виске и выражением задумчивости на бледном челе, красивый и стройный.
Наконец, их ржавые шестерёнки, страдающие от отсутствия масла в голове, причудливо скрипнули и повернулись. До них дошло, что я издеваюсь, причём уже добрых полчаса. Самый здоровенный и перегарящий стёр с подбородка слюни, поволоку с глаз и забухтел:
– Ах ты ж растудыть твою благородию…
И потянул из ободранной кобуры не менее ободранный револьвер. Я облегчённо вздохнул, но тут произошло неожиданное – сразу двое большевиков схватили мстителя за руки и потащили прочь, наперебой увещевая:
– Ты чё, этот рыжий за товарищем Левинзоном числится, нельзя его в расход.
Скрипнул засов, со всех концов хлева потянулись восхищённые пленники, наперебой восхваляя мои храбрость и остроумие, избавившие всех хотя бы на сегодня от мучений, а я задумчиво сопоставлял упоминание фамилии некоего Левинзона с моими горячечными видениями, когда кто-то из конвойных приносил воду и поил меня из котелка, не давая умереть от жажды. А также с тем чёрным маленьким большевиком, который спас меня от расстрела в день пленения и что-то пытался выспрашивать о свежей татуировке на моей груди, изображающей атакующую кобру на фоне солнечного диска…
…через два дня. Всё так же деревянная кобура маузера нещадно колотила его по коленке; всё такое же живое, постоянно меняющееся лицо – театральный мим, а не большевистский комиссар. Он был маленький, чёрный и горячий, как чашечка турецкого кофе. Товарищ Левинзон занимал кабинет, выходящий окнами на нашу тюрьму; в него меня притащили конвоиры. Какие-то кумачовые лозунги, плакат с красного цвета пролетарием, протыкающим штыком толстопузого буржуина; поломанный «ундервуд», графин дорогого хрусталя, но неимоверно грязный и без пробки, а заткнутый свернутой жгутом бумагой – весь этот комиссарский быт, наполненный вперемешку поломанными и испорченными вещами из «прошлой жизни» и современными уродливыми символами.
Левинзон нетерпеливо потребовал вновь показать ему татуировку, убедился, что она никуда не делась, и облегчённо вздохнул. После он начал говорить – и говорил горячо, сбивчиво, перескакивая с пятого на десятое. Ходил по комнате, размахивал руками, и кобура всё так же била по колену. Я очень быстро потерял нить его пламенной речи (да и была ли она?) – просто наслаждался возможностью сидеть на стуле, а не валяться на сгнившей, пропахшей дрянью, соломе. Кроме того, мне был предоставлен стакан вполне приличного чаю, и даже с сахаром, и несколько папирос. Я с упоением затягивался хорошим табаком и гадал: когда же наконец маузер расколотит ему коленку в кровь?
Внезапно Левинзон обратил своё обезьянье личико ко мне и спросил:
– Ну так что, вы готовы сотрудничать?
Я чуть не поперхнулся чаем – мне стало вдруг неловко. Оказывается, всё это время комиссар вербовал меня, но я прослушал, для чего именно. Осторожно ответил:
– Несомненно, ваше предложение небезынтересно, но хотелось бы услышать подробности, господин большевик.
Левинзон сморщился, сплюнул прямо на затоптанные доски и пробурчал:
– Господа все давно на столбах висят или в канавах валяются, с распоротым брюхом. И вам, Ярилов, тоже там место, но мы готовы предоставить шанс искупить классовую вину. Не только остаться в живых, но даже стать одним из героев нового человечества!
Пока я гадал, откуда ему известна моя фамилия, комиссар опять начал нести ерунду, но теперь я вслушивался внимательнее. Что-то про восстановление исторической справедливости, про незаконченное восстание Спартака; про то, как не довели своё славное дело до конца Степан Разин и Емельян Пугачёв…
Я почувствовал: ещё немного, и страшные головные боли вернутся ко мне, утонувшему в потоке ерунды. Взмолился:
– Господин… то есть, гражданин комиссар, ваши исторические экскурсы забавны… извиняюсь – познавательны. Но какое отношение они имеют к моей скромной персоне?
Левинзон начал сверкать глазками и неумело ругаться, становясь похожим на рассерженную плюшевую игрушку. Вполне вероятно, что он был незаменим на митингах, но умения чётко излагать мысль ему не хватало. И тут он заговорил почти теми же словами, что мои старые знакомцы – отец Василий, генерал Деникин и тибетский монах. Про древнюю борьбу хроналексов и путешественников во времени; про то, что Защитники Времени победили и практически ликвидировали (он применил именно это, любимое «товарищами» словечко) все возможности проникать в прошлые времена через лазейки-порталы. Но Левинзон и его немногочисленные сторонники, состоящие в организации хроналексов, решили, что теперь надо не бороться с подобными мне нарушителями закона неизменности истории, а использовать наши возможности, чтобы «пустить эшелон человечества по новому пути, переведя стрелку, и гораздо раньше на века или даже тысячелетия приступить к строительству коммунизма». И я, бывший штабс-капитан Ярилов, белогвардейская харя и дворянское отродье, могу теперь исправить все свои ошибки и помочь в этом им – «новым, пролетарским хроналексам». Делом этим заинтересовались в Москве, и даже сам Лев Троцкий якобы поддержал идею, ради чего Левинзон и уезжал на целый месяц.