Здоровяк почтительно поклонился. Спросил:
– Не признал меня, бек? Я алан, караваны охраняю. Дрались мы как-то с тобой в Шарукани. Ты ещё тогда рабом был, и звали тебя Ярило.
– Вспомнил! – Дмитрий улыбнулся. – Славные времена были. Шесть лет минуло. И откуда теперь, из кыпчакской степи? Или из Корсуни?
– Дальше бери, бек. Я нынче хорезмийскому купцу служу. Вот, привёл караван из Самарканда. Передохнём чуток да дальше двинемся – до Новгорода.
– Как там, в Хорезме?
– Плохо, бек, – алан поморщился, – цветущий край пустыней стал. Города в развалинах, поля не пшеницей – костями засеяны. Монголы народишко вырезали, некому мёртвых было хоронить. Долго ещё улус сына Чингисова, Джучи, в себя приходить будет.
Дмитрий помрачнел. Вновь вспомнил про угрозу с Востока. Да и не забывал никогда.
– Я к тебе, считай, как посланник монгольский явился, – усмехнулся алан, – видал?
Оттянул край кожаной свитки, достал деревянную табличку, подвешенную на шнурке. А на ней – рисунок: сокол распростёр крылья, и неведомые знаки, сплетённые в столбик – будто змея пружиной свилась, готовясь к нападению.
Князь потёр левую сторону груди – защемило вдруг. И давняя татуировка с атакующей коброй словно раскалилась, обожгла кожу.
Алан пояснил:
– Это пайцза, и надпись по-уйгурски: мол, всем монгольским караулам пропускать меня беспрепятственно и оказывать помощь, коли понадобится.
– И за что тебе такая честь?
– Из-за тебя, бек. Вызвал меня начальник монгольский, когда прознал, что иду с караваном на север. Вручил пайцзу, велел разыскать Солнечного Багатура, бека русского города Добриша, и передать тебе подарок.
Алан протянул князю футляр необычной формы, обтянутый дорогим китайским шёлком.
– От кого подарок?
– Не знаю, – пожал плечами караванщик, – сказали: мол, Солнечный Багатур сам догадается, если память ему не отшибло.
Дмитрий сломал печать, изукрашенную невиданными буквицами, похожими на раскинувших лапки букашек. Взялся за крышку.
– Погоди, княже, – Сморода вдруг побледнел, схватил Дмитрия за рукав, – погоди, не открывай. Вдруг там гадость какая?
– В смысле?
– Ну, колдовство монгольское. Отрава. Либо сколопендра ядовитая притаилась.
– Выдумщик ты, боярин. Не замечал в тебе такого.
Князь решительно сорвал крышку. Заглянул в тёмное нутро.
– Ну, чего там? – спросил Жук.
– Ничего. Пусто.
Дмитрий перевернул футляр. На землю выпала какая-то ерунда, похожая на обрывок верёвки.
Поднял с земли, пригляделся. Верёвка и есть, кожаная. Один конец обмотан завитком бараньей шерсти, и посредине – узел завязан.
– Брось, князь! – крикнул Сморода испуганно. – Порча шаманская!
Схватил высоченного алана за грудки, затряс:
– Ты чего приволок, ирод? Извести батюшку-князя хочешь? Отвечай! Или пятки калёным железом прижечь, чтобы язык развязался?
– Что дали, то и приволок, – хмуро ответил караванщик, – с меня какой спрос?
– Дай-ка мне, княже, – вдруг сказал Жук, – видал я такую приблуду.
Взял обрывок, разглядел внимательно. Потрогал бараний завиток, понюхал зачем-то. Объяснил:
– У неграмотных степняков такая встречается. Берешь, например, у соседа в долг скотину – и отдаёшь взамен верёвку, как расписку. Сколько голов – столько узелков. Если коней брал, то волосом из лошадиной гривы обматываешь.
– И что это значит? – спросил Сморода.
– Это значит, что наш князь какому-то степняку барана должен. Одного. Вот и напоминание о том, что долг пора отдавать.
– И кто же такое прислать мог? – удивился боярин.
– Не знаю, – пожал плечами Жук.
– Зато я знаю, – сказал Дмитрий, – есть один такой. Я его из плена отпустил, обменяв на барана.
Сморода охнул. Жук схватил бороду в кулак, протянул:
– Ну, дела. Не успокоился, значит, темник. Вернуться надумал.
Алан крутил головой, глядя то на вздыхающего боярина, то на терзающего подбородок воеводу, то на мрачного князя. Не понимал.
* * *
Старая сосна вздрогнула. Закачала ветвями, будто прощаясь с миром, осыпалась бурыми иголками, как слезами – и со стоном начала валиться на головы завизжавших от ужаса монголов. А следом за древесным патриархом падали и другие – подрубленные заранее ели и берёзы.
Истреблённый наполовину полк пеших черемисов воспрял, когда из-за поваленных деревьев появились сараши в доспехах из спин осетров и засыпали монгольских всадников дождём камышовых стрел; болотников вёл в бой широкоплечий бродник в потрёпанной зелёной шапке с длинным назатыльником.
– Хорь, брат! – выдохнул Дмитрий.
Попавший в ловушку тумен Субэдэя погибал: растерянные монголы вертелись волчками, отбиваясь от свирепых черемисов, окружавших со всех сторон, размахивающих окровавленными топорами – и падали наземь, изрубленные. Сараши выдёргивали степняков из сёдел палками с крючьями на конце – словно рыбачили.
Сам темник еле выбрался из кровавой замятни, окружённый верными нукерами. Хлеща плетью и крича проклятия, привёл в порядок остатки расстроенного тумена и повёл в новую атаку. Усилив последним резервом – тяжёлой конницей и кыпчаками – бросился на правый фланг союзного войска, где монголов ждал булгарский ак-булюк, ударный корпус.
Скрежетала сталь, ржали кони, кричали раненые, смертоносным роем жалили стрелы; шаг за шагом, отбиваясь, умирая, но уступая силе, поддавались конные ряды булгар.
Тамплиер Анри де ля Тур, измученный ожиданием, спросил:
– Не пора ли, дюк?
Дмитрий надел золочёный шлем. Похлопал Кояша по холке – золотой конь нетерпеливо переступил стройными ногами, всхрапнул. Добришский князь кивнул:
– Пора.
Взлетели сигнальные стрелы, трепеща шёлковыми лентами.
Дмитрий тронул пятками коня – тот сразу рванул, набирая скорость. Сзади загрохотали копыта пятитысячного отряда булгарских латников; зазвенела сталь, склонились тонкие пики, нащупывающие жалами жертвы.
Монголы завыли, ошарашенные атакой во фланг; торопливо разворачивали коней, чтобы встретить угрозу – и не успевали…
Вспыхивали молнии воздетых к небу клинков, грозно хрипел Кояш, грудью сбивающий степняков на низких лошадях; тамплиер ловко отбил летящее в грудь Дмитрия копьё и оскалился в страшной улыбке – белоснежной на чёрном от кровавых брызг лице.
Время свернулось петлёй, и не было конца битве – смерть хохотала, кричала, выла, скрежетала булатом и хлопала тетивой; булькала кровью, рвущейся из ран, и стонала последние слова деревенеющими губами умирающих.
Уже прорвался с горсткой бойцов хитрый Джебе-нойон и понёсся на восток, а следом за ним рванулись улюлюкающие башкирские сотни, поражающие беглецов в спину меткими стрелами; уже доблестная пехота Хоря замкнула кольцо окружения, и сдавленные в жуткой тесноте монголы гнулись, слабели.
Дмитрий ждал: не хватало чего-то важного, чем и должна была, наконец, закончиться эта страшная и славная битва. Битва, в которой они, четыре побратима, сражались рядом…
Да! Верный друг, кыпчак Азамат, приведёт сейчас Субэдэя – грозного пса Чингисхана, великого полководца, покорителя степи. Побратим Азамат приведёт его связанного, униженного, пленённого.
Дмитрий приготовил меч. Нет, в этот раз он не проявит глупого благородства, не обменяет пленных на баранов, а велит всех перерезать – чтобы не осталось в живых среди монголов тех, кто знает дорогу в русские земли…
А Субэдэя зарубит. Сам. Вот этой рукой.
И будут полыхать поминальные костры по всей заволжской степи, закоптив небо до черноты, и станут искры звёздами.
– Пожар! – заорал кто-то дурным голосом.
Огонь гудел, подбирался всё ближе; и между его жаркими языками Дмитрий видел страшное: уходила в ночь женщина, неся на руках двухлетнего белоголового мальчика.
Ярилов звал, умоляя: обернись, взгляни на меня. Но вой бушующего пламени заглушал отчаянный крик.
– Пожар! – вновь испуганный вопль.
Она уходила, исчезала, растворялась во мраке.
А где Ромка?
Страх за сына сковал, заморозил. Начал шарить в темноте: пальцы натыкались на какую-то ерунду – скользкие от крови рукояти мечей, кожаные тугие кошели… А искали – мягкие волосы на детской голове, рыжие и пахнущие солнцем. Сын, где ты?
– Тятя!
Сел. У постели стоял Ромка в белой рубашонке – перепуганный, бледный.
– Тятя, мне страшно. Там огонь.
Сквозь полотняные стенки шатра вспыхивали, росли оранжевые пятна.
Дмитрий обнял Ромку:
– Не бойся, сынок, это просто страшный сон. Сейчас мы с тобой проснёмся, и всё будет хорошо.
Ромка отстранился, упёрся руками в отцовскую грудь:
– Тятя, ну какой же сон? Кричали же.
И вновь – тот же испуганный рёв, теперь уже совсем близко:
– Пожар! Горим, православные!
Полог откинулся, возник чёрный силуэт караульного гридня:
– Княже, там причал горит. Тебя зовут.
* * *
Закопчённые дружинники баграми отрывали пылающие брёвна, швыряли в воду: река недовольно шипела, плевалась паром.
Отталкивали струги от причала; но пламя успело перекинуться на некоторые – теперь они плыли вниз по течению, полыхая, словно поминальные драккары викингов.
Перемазанный сажей Сморода, держа на весу обожжённую руку, сбивчиво объяснял:
– Это. Вроде вечером выгрузили с персидского корабля бочки, а в них – земляное масло. Оно и загорелось, говорят.
– Само, что ли, загорелось, – зло спросил Дмитрий, – с какого вдруг перепугу?
– Не знаю, княже.
Ярилов втянул запах горящей нефти. Сказал:
– Где караульный? Я велел ставить ночную стражу на причал.
– Не знаю. Спрошу сейчас.
Боярин потрусил к дружинникам, неловко переваливаясь на толстых ногах.
Князь не вытерпел, пошёл следом.
Сморода замер над распростёртым телом в кольчуге: голова запрокинута, горло рассечено чёрным разрезом.
– Вот. Этот в карауле стоял, на берегу нашли. Значит, не само загорелось. Красного петуха нам подпустили.
Дмитрий беспомощно посмотрел на догорающий причал. Две недели трудов – псу под хвост. И купцы теперь поостерегутся корабли приводить. Слух о том, что добришевцы не могут обеспечить безопасность, разлетится быстро.