Фантастика 2025-127 — страница 34 из 1101

Внутри шевельнулось — слабо, вопросительно, пробно. Толкнуло сильнее, и этот внутренний толчок парадоксальным образом не доставил боли.

Моя маленькая. Со мной.

Что-то неразборчивое вещал гулкий женский голос отовсюду. Прибыл поезд, с визгом выпустив наружу новую порцию хаоса, агрессии, безумия. Загрохотали в резонансе ноги, зажужжали голоса, обрушился сверху невыносимый атмосферный пласт опасности и страха. Она подобралась, оперлась о стену, обхватила руками колени. Никто не обращал на нее внимания, не задерживал мимолетного взгляда. Люди шли мимо сплошной стеной, чуждые, непредсказуемые, бесконечно враждебные.

Хоть бы они сгинули. Все, до единого.

Совсем.

Навсегда.


(настоящее)

Она идет по дорожке парка. Одна. Сначала еще слышатся чьи-то одиночные чужие голоса, но потом и они пропадают, растворяются в единственно правильных, живых и спокойных звуках: шорохе ветвей, шелесте листьев, едва ощутимом дыхании моря. Заброшенность парка похожа на ветхость старинного дома, где сквозь пыль и паутину проступает ушедшая красота и благородство. Она идет по дорожке и фантазирует, будто это ее собственный парк, ее фамильное владение, усадьба. Куда она вернулась через много лет.

Здесь у меня росли на клумбе желтые, белые и фиолетовые цветы. Эти вечнозеленые кусты были подстрижены ровными безукоризненными шарами. Ручеек, сбегающий с горы, падал трехструйным водопадом в каменную раковину с сидящей русалочкой, вон там, где осталось бетонное подножие и торчат рыжие кончики арматуры. А тут, судя по столбикам, выглядывающим из жухлой травы, стояла беседка, в которой…

Не надо. Так даже лучше. Пускай ветшает, зарастает кустарником и травой, распадается на части. Последний кусочек мира, где наконец-то стали возможны тишина и простор. Где можно уйти, удалиться, скрыться ото всех. Дышать морем и хвоей и ни о чем не думать.

Дорожка, по которой она идет — обходная, серпантинная и спускается вдоль склона плавно, без единой ступеньки. Удобный маршрут на будущее, хорошо бы можно было дойти вот так, в обход, до самого моря… Они постоянно прорываются наружу, мысли о скором будущем, такие теплые, прикладные и прагматичные, что становится еще более страшно. Не надо пока об этом думать.

Серпантинная петля выныривает из зарослей и выходит на открытый склон, укрепленный, словно колоннами, стволами огромных сосен, между которыми открывается море — сразу все, огромное, перевернутое, будто на старинном диапозитиве. На самом краю стоит неизвестно каким чудом сохранившаяся лавочка с изогнутой спинкой. Тайное, самое лучшее и главное место во всем парке. Она сюда и шла.

Она садится, подобрав полы плаща, облокачивается на спинку, расслабляет поясницу. По морю чуть заметно ходят, перетекая друг в друга, длинные пологие волны, похожие на спины китов. Доносится тихий, сглаженный, но все же отчетливый звук прибоя. А ветра нет совсем, и на дорожке у ее ног неподвижно лежат сухие хвоинки. Небо задернуто полупрозрачной вуалью, сквозь которую пригревает солнце.

Расслабившись, она прикрывает глаза. Волны продолжают перекатываться, мерно покачивают ее на своих спинах, вверх-вниз, вверх-вниз… Что-то свежее и радостное обдувает лицо. Он сидит рядом, переплетаются их пальцы и дыхание, и все так хорошо и просто, как будто не было никогда ни отчуждения, ни всесильных обстоятельств и тотальных несовпадений, ни болезненного одиночества. Мы же рядом, разве этого недостаточно? Совсем-совсем близко… ближе… еще…

— Вы позволите?

Она вздрагивает и поднимает глаза.

Пожилой писатель смущенно отступает на шаг:

— Вы задремали? Простите, я не… Отдыхайте, я пойду, не буду вам мешать.

— Нет, что вы, присаживайтесь.

Она чуть подвигается на скамейке, хотя места и так достаточно. Писатель кивает со старомодной благодарностью и садится на самый край. Откидывается на спинку, смотрит на море. Сейчас он скажет, какой отсюда чудесный вид. Смешной.

— Какой отсюда чудесный вид, — говорит писатель. — Вы нашли замечательное место для отдыха. Наверное, лучшее во всем парке.

— Никому не выдавайте, — улыбается она. — Хотя остальные, наверное, тоже скоро найдут. Здесь не так много места… вообще.

— Но и не так много людей.

Он смотрит на нее и улыбается — так, будто они оба знают одну общую тайну. Это странно. Он великий писатель, знаменитый человек, славу которого делали миллиарды читателей… неужели ему, как и ей самой, ни чуточки не жаль этих миллиардов? Не то чтобы ей было по-настоящему важно это знать. Так, легкое послеобеденное любопытство.

— Вы, наверное, привыкли по-другому. Большие аудитории, поклонники, автографы…

— Уже начинаю отвыкать. Это как раз не страшно.

Она подбирается, выпрямляет спину. Они по-прежнему сообщники, заговорщики, которые действуют заодно, и поэтому свободно можно спросить:

— А страшно — что?

Писатель молчит. Наклоняется вперед, двигает носком лакированной туфли, залепленной травинками и мелкими листьями, упавшую веточку сосны с еще темно-зеленой хвоей. Наконец начинает говорить:

— Страшно понимать, что от нас ровным счетом ничего не зависит. Хотя, с другой стороны, так оно было всегда. Тем не менее, мы успешно заблуждались, рисовали себе какие-то иллюзии собственного могущества. А может, — он коротко взглядывает на нее, не поднимая головы, — продолжаем заблуждаться и сейчас. Вдруг нам, наоборот, наконец-то дали шанс?

— Шанс для чего?

— Наконец-то построить что-либо собственными силами и в меру своей фантазии. На отдельно взятом и не самом худшем пятачке земли… за отсутствием чего-то другого. Но это, знаете ли, взгляд безнадежного оптимиста. Наполовину полного стакана.

Она улыбается:

— А вам, конечно, ближе наполовину пустой?

— В его пользу почему-то всегда в разы больше реальных аргументов. Я не уверен, что нас оставят здесь в покое. И тем более не верю, что за нами приедут и спасут. Все эти приготовления, продуманные и просчитанные заранее… наводят, знаете ли…

— Какие приготовления?

Она перебивает, и тут же осознает свою ошибку, потому что писатель внезапно умолкает, вспомнив, наверное, с кем именно говорит. А говорит он с высоким куполом живота, которому нельзя волноваться, и только. Оно так бывает всегда, и она подавляет в себе зачатки обиды.

— Вам скоро? — негромко спрашивает он.

— Еще пять или шесть недель, — привычно, и каждый раз почему-то заново, подсчитывает она. — Если все будет хорошо.

— Все будет хорошо, — заверяет писатель.

Наконец-то подфутболивает к себе сосновую веточку, наклонившись, поднимает ее, тщательно отряхивает от песка. Смотрит сквозь тонкие, как страусово перо, хвоинки, на небо и море вдали. Потом оборачивается и протягивает веточку ей — словно букетик фиалок.

— У вас родится очень красивый и здоровый ребенок, — слегка театрально, с такими интонациями он, наверное, привык выступать перед читателями, произносит писатель. — Потому что здесь сама природа, море, воздух пронизаны красотой и здоровьем. И вы будете гулять с коляской по парку и набережной, как юная прекрасная мадонна с младенцем. Постойте! Вы знаете, я, кажется, догадался наконец. Именно вы и спасете этот мир. Все, что от него осталось и еще стоит спасения.

В его глазах просвечивает тонкая самоирония, сбивающая пафос и вызывающая к жизни ответную улыбку. Просыпается живот, кажется, его внутренние движения заметны даже сквозь складки плаща, перетекающие одна в другую полого, как волны. Она кладет сверху ладонь и переспрашивает недоуменно:

— С коляской?

Писатель приподнимает брови:

— Что?… а, я не подумал. Система младенческих питомников, да. Я уже старик — а вы не застали, вы просто не в курсе. Но теперь коляска вам понадобится, вопрос только, где ее взять. Хотя, наверное… Да, я почти уверен, можно организовать что-нибудь подходящее через завхоза. Тут работает потрясающий старик, мы сегодня утром играли с ним в шахматы…

И снова он смолкает на полуслове, что-то недоговорив, от чего-то лишнего ее избавив. На невидимое солнце надвигаются незаметные облака, с песчаной дорожки пропадают полупрозрачные тени сосен. Задувает ветерок, и сразу становится прохладно, она прячет руки, как в муфте, в рукавах плаща.

— Я, наверное, пойду, — писатель поднимается со скамьи. — Надеюсь увидеть вас снова за ужином.

— Да, конечно.

— Я сегодня же поговорю с завхозом насчет коляски.

Она слабо кивает:

— Спасибо.

Он уходит в ту же сторону, откуда пришел, забавный старик, ничего ему не было нужно в том, другом, направлении, он просто искал ее и даже не попытался этого скрыть. Она улыбается с тайной гордостью: все-таки известный человек, писатель, у нее дома есть целая полка его книг… то есть была раньше, когда был дом, когда было что-то еще, кроме этого пансионата, парка, моря. Слишком много ненужного, лишнего. Ей ничего не жаль.

Почти ничего.

Издалека доносятся голоса. Яркие, звонкие, детские, они приближаются, гармонизуются сдвоенным топотом резвых ног. Первым появляется мальчик, он взбегает по дорожке со стороны моря, уже порядком запыхавшись, худенький, рыжий; маленькая девочка с косичками упрямо пытается догнать, выкрикивая в спину его имя. Они проносятся мимо, не заметив ее, не взглянув. Она провожает их тем особенным взглядом, каким давно уже смотрит на чужих детей… и накатывают неудержимые слезы, слезы у нее теперь чересчур близко всегда, но сейчас они в своем остром и жгучем праве, потому что дети, миллионы детей, погибших вместе с тем миром, — это да, это по-настоящему страшно. Но она не пускает, прикусывает губу. Нет. Свести именно этих детей до обобщения, примера, частного случая детей как таковых — слишком грубая попытка самообмана.

Женщина поднимается чуть позже, она идет за ними, ускоряя шаг и тоже не глядит по сторонам. Ее зовут Ирина. Непрошеное, тайное, контрафактное знание, но оно и неважно — скоро я выучу и запомню все имена здесь, и это никого уже не будет удивлять, в том числе и меня саму.