— Вы разрешите?
Маленький японец порывистым шагом поднимается на сцену, писатель встает ему навстречу. Стул один, поэтому они оба так и остаются стоять, обмениваясь несколькими неслышными репликами. Затем японец поворачивается к залу и что-то произносит, но его и теперь не слышно. Писатель протягивает ему микрофон.
— Меня зовут Такоси Якутагава, — японец говорит правильно, но с довольно сильным смешным акцентом. — Я физик, инженер по безопасности. Работаю… работал на международном проекте «Синтез-прогрессор»…
— Ух ты! — выдыхает с места очкастый студентик.
— Безопасности? Так это из-за вас?! — взвивается над залом визгливый старушечий голос. На толстую бабульку шикают, но тишина пропадает, внимание рассеивается, и японец никак не может продолжить, растерянно глядя в зал и косо прикрываясь микрофоном, словно старинным пистолетом на дуэли.
— Это большая удача, что вы здесь, Якутагава-сан, — говорит писатель, напрягая голос, чтобы преодолеть общий ропот, жужжание и гул. — Думаю, мы с вами…
— Ага, косоглазого нам тут и не хватало, — как бы себе под нос, но довольно громко ворчит чиновник. Рыжему становится противно, и он отворачивается.
И видит ее.
Она стоит при входе, прислонившись к дверному косяку, приминая спиной синие складки портьеры. Похоже, она там стоит уже давно, думает Рыжий, и не заходит в зал, не садится, потому что… черт ее знает, почему, ее всегда невозможно было понять, а тем более теперь. С ее выпуклого живота ниспадает подол длинного платья, тоже продольными складками, и она похожа на античную статую, которой и не коснешься вот так запросто, не говоря уже о сдвинуть с места или обнять.
Он резко встает и, не обращая больше внимания на сцену и зал, подходит к ней вплотную.
И, конечно же, она говорит очень тихо:
— Рыжий.
(в прошедшем времени)
Вокзальный беляш на вкус отдавал солидолом, а бумагу промаслил насквозь в считанные секунды, и Ермолин слабо себе представлял, как теперь браться за ручку чемодана. Оно, конечно, его железный желудок командировочного безропотно переваривал все, но очень уж было противно. И влажные салфетки лежали, кажется, на самом дне.
Он жевал и безнадежно поглядывал на табло. Если б знать, что поезд задержат аж настолько, можно было бы спокойно успеть домой, переодеться и нормально поесть. Но засада в том, что таких вещей не знаешь заранее никогда. А потому грош цена любым разумным и эргономичным, просчитанным наперед планам. Всеобщий разброд, абсурд и бардак все равно вносит свои коррективы с точностью до наоборот. И что ты будешь делать?
Зал ожидания был набит под завязку, рядом с Ермолиным дрыхла поперек лавки храпящая цыганистая старуха, носились взад-вперед визгливые дети, двое мужиков разложили на газете копченую рыбу с отчетливым гнилым душком и азартно пластали ее под пиво. Начиная с соседнего ряда, половину зала оккупировала большая разновозрастная компания — вроде бы приличные на вид, некоторые даже одетые с шиком мужчины и женщины непрерывно несли наперебой отборную похабщину с редкими паузами в виде взрывов хохота. Ермолину хотелось отодвинуться куда подальше, он даже приглядел себе относительно свободную лавочку на другом конце зала, но оттуда, похоже, не просматривалось табло. А понять что-либо в объявлениях диспетчера, меццо-сопрано с кашей во рту, было абсолютно немыслимо.
Он дожевал беляш, скомкал промасленную бумажку и более-менее чистой левой рукой попытался проделать маневр по извлечению из чемоданчика влажных салфеток. Салфетки там лежали точно, Ермолин был слишком опытным командировочным, чтобы про них забыть. Но почему-то никак не нащупывались, никак не…
Что-то невнятно вякнуло сопрано, табло мигнуло и наконец изобразило несколькими исправными лампочками неопределимую цифру платформы напротив ермолинского поезда. Зал ожидания пришел в движение, Ермолин подхватил левой расстегнутый чемоданчик и поспешил к выходу. По дороге он все же заскочил на минуту в туалет ополоснуть руки.
Когда он отыскал нужную платформу и вагон, оказалось, что к проводнику так просто не пробиться: перед входом толпилась давешняя похабная компания, они и теперь смачно матерились и хохмили ниже пояса, громко вопрошали друг друга, у кого билеты, прижимали хихикающих женщин и продвигаться в вагон не спешили. Ермолин вздохнул, вынул свой билет, поудобнее перехватил чемоданчик и ввинтился в толпу.
…В купе никого еще не было, полки стояли поднятые, будто откинутые крышки старинных сундуков, со столика свисала наискосок засаленная велюровая скатерка. Ермолин сверился с билетом и забросил чемоданчик на верхнюю полку. Потом опустил нижнюю под ней и сел у окна.
Тут у него зазвонил мобильный. Мобильный звонил регулярно, вызывая щемящую тоску по совсем недавнему прошлому, когда человек физически не мог решать проблемы одновременно в нескольких местах. Теперь же уровень прогресса издевательски предоставлял ему такую возможность. На этот раз звонила Катенька по настолько пустяковому и дурацкому вопросу, что дальше уже было однозначно некуда. Ермолин ее послал и взглянул на часы. Судя по всему, на завтрашнее утреннее совещание он опаздывал. Этот поезд вообще когда-нибудь тронется?
— Тань, а мы, кажется, здесь! А кто с нами?
— Юрий Владиславович, вы, да?
Ермолин повернул голову.
В купе впорхнули две длинноногие девицы, одна блондинка в черном лаковом плаще, другая рыжая в каких-то салатовых перьях на мини-куртке. Эротично раздеваясь на ходу, они побросали сумочки на полки, загромоздили купе кофрами на колесиках, стрекоча без умолку и поминутно оглядываясь на выход. Через две минуты в проеме появился немолодой потасканный красавец с залысинами и седоватыми кудрями до плеч, приобнял обеих за талии, вызвав зашкаливающее хихиканье и визг. Ермолин прикрыл глаза. Вся усталость нелепого и абсурдного дня навалилась на него одним махом, тяжелая и душная, будто свернутый улиткой матрас с верхней полки. Матрас эти проститутки, кстати, действительно скинули, устраивая на вешалках в узкой щели свои зеленые перья и лаковую кожу.
— У вас там не занято?
Ермолин поднял голову. Спрашивал мужчина, его ровесник, отвратный тип с бархатными актерским баритоном. Интересовало его место для вещей под полкой.
— Свободно, — буркнул Ермолин, выбираясь из-за столика.
Сейчас как проверят билеты, сразу возьму постель и наверх, решил он. И спать. Спать. Спать.
При первом же удобном случае выйти как бы в туалет, решил заранее Спасский, потом ненавязчиво вернуться в свое купе, залезть на верхнюю полку и спать. Но план с треском провалился, потому что пьянка образовалась не где-то там, а именно у них: Танька и Кристиночка двойным магнитом притягивали весь мужской состав труппы. И напрасно прима Льгова, зазывая к себе, попыталась вякнуть что-то о командировочном на верхней полке. Прима Льгова была гораздо старше и куда слабее действовала в качестве магнита.
Труппа набилась в купе, игнорируя все законы физики и эвклидову геометрию; впрочем, у цехов и администрации собралась своя тусня в другом конце вагона. Столик загромоздили разнообразные емкости и множество закуси, обильной и домашней: на гастроли большинство актеров паковались основательно и с любовью, и ехать туда всегда было не в пример веселее, чем обратно. Спасский поучаствовал сырной нарезкой в вакууме и банкой паштета, прикупленными в последний момент на вокзале. Пластиковые стаканчики нашлись у запасливой Кристиночки, и понеслось.
В чем главный бессмысленный парадокс нашей собачьей работы, — думал Спасский, сдвигая с другими свой стаканчик, щедро наполненный пока что портвейном, градус надо повышать, — так это в том, что мы самые мерзопакостные ее моменты самоотверженно маскируем под праздник. Гастроли в занюханном уездном городе, кому мы там нужны?… да кому мы вообще нужны где бы то ни было? — но вот оно, как всегда, лихорадочное возбуждение, азарт, нездоровое веселье словно в преддверии глобальных перемен и свершений. При том, что даже его юные соседки по купе, только-только из института, уже прекрасно знают, что ничего подобного нет и никогда не будет. Времена театра как искусства давно прошли, осталась лишь роль декоративной составляющей заштатных корпоративов и клубов. Однако все искусно имитируют вдохновение и надежду — равно как и дружеское братство в безнадежном гадюшнике или всеобщее сексуальное желание при реальном равнодушии и бессилии. Он покрепче прижал пискнувшую Таньку: хорошая же девочка, отличница, мамина дочка. Спать, боже мой, хоть бы поскорее улечься спать…
На верхней полке в который раз мучительно заворочался командировочный. Спасскому было искренне его жаль. Поддержать бы в нужный момент приму Льгову… хотя что это могло дать, в конце концов?
Поверх портвейна удачно лег неплохой коньяк, хорошо пошла чья-то копченая курица, а потом Спасскому захотелось на воздух. То есть, хотелось-то ему уже достаточно давно, однако выбираться из-под цепкой Таньки и крупного Татищенко было отдельным аттракционом, и до поры до времени он предпочитал потерпеть. Но физиология протестовала все громче, и после очередного тоста с восторженными воплями и профессиональной имитацией звона бокалов Спасский слегка развел локти и рывком подался вверх, словно высвобождаясь из болота. Оно отпустило нехотя, с сопротивлением, звонким Танькиным чмоком в щеку и наказом возвращаться как можно скорее. Спасский обещал.
Но после туалета он повернулся спиной к дверям в вагон и вышел в тамбур. Окно здесь было полуоткрыто, и холодный ветер ударил в лицо, отбросил назад влажные волосы. В темноте проносились мимо стволы деревьев, низкие постройки, редкие огни. Плоский, необязательный, стертый летучий ландшафт, какой нивелирует любую дорогу, превращая ее в шаблон, заготовку дороги как таковой. Захотелось курить; даже не по физическим ощущениям, а чисто эстетически не хватало сейчас красноватого огонька у окна и дыма, уносящегося в щель. Но курить он бросил два года назад, когда после жуткого бронхита зимой была вероятность, что голос не вернется вообще. Еще и без голоса — это было бы слишком. И бросил же, нашел в себе ресурсы и силы!.. но то была частность, неспособная что-либо по-настоящему изменить.